– Ну что… Столько уж времени… Да много. На одну деревню бы хватило – населили бы.
– Мать рассказывала, – говорит Гриша, оторвав от утиной тушки лапку и ею закусывая, – что в Лукьяновку и в Тихоновку по одному вернулось только… скоро они и сгинули, деревни эти.
– Их уж добили
– Кого?… Деревни-то?
– Деревни.
– Да-а… мужикам… как и деревням… досталось. К врагам добрее относились.
– Время такое было.
– Время – не беремя.
Помолчали. Я на лес за Кемью посмотрел – в воде стоит тот, бор сосновый, по голомя – мокнет, выше взглядом приподнялся – гляжу теперь на гребень Камня, дымкой жиденькой затянутый, мог бы летать, туда слетал бы – манит, далью оттуда бы полюбовался, Ялань с него – как на ладони – с Камня; Гриша – взглядом от костра не отрывается: картошку в него забросил, прутиком угли на неё нагребает – одной рукой, другой – муравья на шее ловит, поймал – отбросил его в сторону.
– Люблю… печёную, – говорит.
– Да кто её, – говорю, – не любит… На свежем воздухе, к тому же.
– Залез, паршивец, и кусается.
И я сижу, их, муравьев, с себя стряхиваю, но уже реже – привыкаю.
– Хоть комаров-то пока нет.
– Да, красота… пока без них-то.
Вдавившись кормой в пенящуюся за ней воду и задрав нос, лодка моторная,
– Ну и бабёнкам, тем досталось, – говорит Гриша.
– Да уж, – говорю.
– Из штанов дегтярных не вылазили.
– И чем детей своих кормить, не знали, не имели.
– Война-a, – говорит Гриша.
– Война-a, – говорю.
– Но победили.
– Да, победили!
За женщин выпили – за матерей и бабушек,
– Да-а, – говорит Гриша после. – Мечта у них и все разговоры были, как мать рассказывала, хоть разок вдоволь выспаться и раздобыть где завалящую корочку хлеба, а надежда – что война скоро закончится и мужики, на которых похоронок ещё не пришло, домой живыми возвратятся… а чудом, может, и погибшие… не хоронили их, не видели их мёртвыми.
– Да-а, – говорю. – А вот смотри… Жертвы, конечно, ох какие, дух замирает, как подумаешь, и волком выть от горя хочется непоправимого… Но перед войной была объявлена
– Храмы – ладно… Новые вон строят. Кирпича хватит, – говорит Гриша. – А вот людей-то не вернёшь… сгубили столько… Сколько детей не народилось.
– Новые – не старые, – говорю. – Хотя – конечно, – соглашаюсь: день такой – и спорить не хочется – мириться только; умом сейчас бы приголубил каждого, враг подвернись – того затискал бы в объятиях – так разлилось по мне – как половодье – людолюбие.
Выпиваем. То чокаемся, то не чокаемся – за павших в боях и тут уже, после войны, умерших – и этих уже много, и за живых ещё – а этих уж наперечёт – за каждого отдельно. По полстакана Гриша наливает – держит слово. Но всё равно…
Погода такая – слезу выжимает. Солнце нас бережно обходит – на меня то прямо, то из-за сосны светило слева, теперь – заглядывает справа, да настойчиво, словно в знакомые навязываясь. Гриша лицом к нему лежит – жмурится, ещё ж от дыма, острым концом ивового прута то в одну картофелину ткнёт, то в другую – пора вытаскивать, ещё попечь ли – проверяет. И говорит:
– Эта готова, эта нет, пусть полежит ещё, помле-ет… А ну, давай-ка под картошечку.
Я откликаюсь:
– С удовольствием. – И мне – уже не
Выпили. Картошкой, обжигаясь, закусили. Вкусно.
Незаметно как-то и запели. Кто первым и затянул, не помню. Громко поём – не шумела бы Кемь – в Усть-Кеми бы нас услышали, в её истоке ли – под Исленьском. Может – и слышат. Про
Бекасы, их ещё так: барашками в Ялани называют, с раннего утра в небе – просверливают его сверху вниз в блеющем брачном штопоре, а как обратно в поднебесье поднимаются – и не услышишь, и так весь день, без перерыва – как не насытятся – и пусть, кому они мешают – не на дороге.
– А со спутника нас, интересно, видно? – спрашивает Гриша, отвернувшись от костра, в небо теперь глядя, подперев голову рукой – как
– Видно-то, может, и видно, но не думаю, что кому-то это интересно, – говорю.
– Нашим-то – нет. Американцам.
– Мы для них что? – привычная картинка.