Впрочем, мысли эти о собаке и ее устройстве посетили Андрея Владимировича лишь постольку, поскольку о другом думать совсем не хотелось. Хотя он и не мог не думать о работе, о детях и об учителях, о той же юной математичке Наденьке, которая сегодня же после последнего урока, состроив испуганные глазки и брезгливо сморщив красивый носик, выдала на всю учительскую: «Ну надо же! Надо же!.. Они уже рожают в восьмом классе! Тут после института еще нецелованной, можно сказать, ходишь, а эти!.. Ну прямо не знаю!..» И она почти слово в слово пересказала публично то, о чем баба Шура, конечно же, просила ее помалкивать. Какое там просила — строго-настрого ведь наказывала, чтоб никому и ничего, ни слова, ни полслова, — уж Андрей-то Владимирович знал, как директор это умела, наказы давать, — чтоб ни на работе, ни дома! И наверняка баба Шура не забыла сказать, что тайну эту Наденьке доверяет она как сознательной комсомолке, члену профкома и просто порядочному человеку. Это уж обязательно! Может быть, даже напомнила она Наденьке, что та у них в школе молодой специалист… И о чем еще там напоминают в подобных строгих случаях серьезные начальники своим подчиненным? Народу в учительской, как назло, было полно, и Наденька, очутившись в центре внимания, живописала бы все в новых и новых подробностях и красках, кабы не прервал ее Андрей Владимирович. «Вас, наверное, просили не разглашать этого до поры до времени!» — намекнул он ей чересчур уж прозрачно. «Ой, что вы!.. — приглушив свой звонкий голосок активистки, согласилась с ним Наденька. — Еще как просили! Она вообще запретила об этом заикаться. Строгостей нагнала — ужас! Но я надеюсь, у нас гласность, и потом здесь никто меня не выдаст…» Он ведь тоже на нее надеялся, даже, получается, поручился за нее перед бабой Шурой… Андрею Владимировичу сначала захотелось было отчитать Наденьку при всех, пристыдить и объяснить всю низость ее поступка, но первый этот порыв сразу и прошел. Он смотрел Наденьке в ясные ее очи и чувствовал, знал уже, что все-то она понимает: и то, как это низко, и то, что так нельзя, — все понимает ведь, шельма, и делает, однако, вопреки всему, выдает чужую, случайно открытую ей тайну, предает совершенно незнакомого человека, обманывает доверившихся ей людей. Все-то она ведала о себе и о жизни, эта якобы нецелованная, красивая и юная Наденька, и все же говорила, говорила… Нет, он, конечно, не станет расстраивать доверчивую бабу Шуру, он сохранит все в себе, если, разумеется, каким-то иным способом, минуя его, не выплывет все наружу. И опять ведь предали бедную эту Лену, молодую мать, слишком, пожалуй, молодую, предали так просто, походя, ради красного словца. Но кто предал? Учительница… Что-то, видимо, он упустил в жизни, не учел, за чем-то не угнался, не уследил, раз так удивляется подобным сюрпризам, чего-то все же не углядел он, значит, из-за школьных своих и домашних забот, из-за диссертации, из-за лени и самонадеянности, из-за того, что, может быть, почил на лаврах, отяжелел в своем непререкаемом авторитете, если способен столь непростительно, столь катастрофически ошибаться в людях.
Андрей Владимирович машинально отстегнул карабинчик поводка от ошейника Бима и пустил собаку пробежаться вдоль решетки набережной. В домах кое-где уже гасли окна. Черная спокойная вода канала мглисто пестрела опавшими листьями. Ветер дул несильно и как-то поверху, над сумрачными таинственными домами, слегка раскачивая голые ветви старых деревьев у Львиного мостика. И этот Юдин сегодня… Еще бы знать, что у него там на майке было написано. А дать, шельмец, не дал. Значит, что-то плохое, что-то не совсем. Как побледнел он сам, когда прочел! Но не отнимать же было силой. Жаль, жаль, что не английским, а немецким когда-то занимался. А так Юдин почти сухим из води вышел. Надо, пора уже как следует к нему приглядеться, с отцом повидаться, понять их обоих. А почему это его так волнует-то, собственно? Что ему, больше всех надо, что ли? С Юдиным вообще должен разбираться классный руководитель. Кто у них там, в десятом «А»? Уж не Наденька ли?..