Англия будет жить; Британия будет жить; Содружество и империя будут жить… Нас не уничтожат. Наша история не подойдет к концу. Нам даже не придется умирать, каждому из нас. Судьба Гитлера предрешена. Судьба Муссолини предрешена. Что касается японцев, их сотрут в порошок. Все остальное сводилось к должному применению превосходящей силы[665].
Действительно, на этом этапе войны Черчилль решил две главные стратегические задачи: продолжение участия Британии в войне и вовлечение в нее Соединенных Штатов. Миссия, которую он во время бритья описывал своему сыну 18 месяцев назад, была выполнена.
Тем не менее в следующие четыре года его ждало много тяжелой работы в отношениях с американцами. Ему предстояло гарантировать, что правительство Соединенных Штатов будет придерживаться стратегии «сначала Европа», согласно которой разгром Гитлера являлся первостепенной задачей в войне. Нужно было добиться этого, не становясь навязчивым.
Речь Черчилля на совместном заседании Конгресса США 26 декабря 1941 г. была блестящей во многих отношениях. Одно то, что он явился выступать на Капитолийский холм, было хитрым ходом. Невилл Чемберлен, оставаясь премьер-министром, едва ли сделал бы это, а если и сделал бы, то, вероятно, показался бы американским законодателям чем-то средним между напыщенным камердинером и несмешной версией Чарли Чаплина.
Обращение Черчилля к конгрессу после Перл-Харбора было работой политического гения. Оно было мастерски выстроено и состояло из четырех частей, которые можно озаглавить:
Сначала Черчилль потратил несколько сот слов на то, чтобы представиться Конгрессу – и американцам. Первые три абзаца его речи начинаются словом «я». Он изобразил себя практически одним из них, ссылаясь на свое полуамериканское происхождение: «Я не могу не думать, что, если бы мой отец был американцем, а мать британкой… я мог бы попасть сюда собственными усилиями»[666], – то есть по результатам голосования, а не по приглашению.
Затем он опосредованно коснулся нелюбви американцев к аристократам: «Я дитя палаты общин. В отцовском доме мне привили веру в демократию», – после чего высказался более определенно, процитировав Линкольна: «Я всегда неуклонно ориентировался на идеал “правления народа, для народа и во имя народа” из Геттисбергского послания».
Завершив вводную часть, он переключил внимание на новый военный альянс, о котором заговорил почти поэтически. Здесь он перешел от «я» к «мы». Он приветствовал вступление Соединенных Штатов в войну и воздал должное атмосфере уверенности, которую ощутил в Вашингтоне. «Мы в Британии испытывали то же чувство в наши самые мрачные дни, – сказал он, тонко намекнув, что британцы воюют уже 16 месяцев. – Мы также были убеждены, что все закончится хорошо»[667].
Это первое «мы», конечно, относится к британцам. Через два предложения следующее собирательное местоимение обозначает уже британцев и американцев вместе: «Силы, обрушившиеся на нас, громадны. Они жестоки и безжалостны»[668]. С этого момента, когда Черчилль говорит «наша сторона», он имеет в виду обе нации. Они оказываются взаимосвязанными в его речи: «Нам нужно многому научиться в жестоком искусстве войны… Мы действительно должны быть благодарны за то, что нам было дано так много времени… Мы делаем благороднейшее дело на свете… Мы хозяева своей судьбы… Пока у нас есть вера в свои идеалы и несокрушимая сила воли, спасение нас не минует».
Далее следует краткий обзор военной ситуации на земле и на море, в ходе которого Черчиллю удалось при помощи небольшой манипуляции связать будущее Британской империи с будущим свободы – многие американцы не ощущали этой связи. «Это факт, что Британская империя, которая восемнадцать месяцев назад многим казалась разрушенной и уничтоженной, сейчас несравненно сильнее и становится сильнее с каждым месяцем. Наконец, да позволено мне будет это сказать, для меня самым лучшим в случившемся является то, что Соединенные Штаты, единые, как никогда, подняли меч на защиту свободы»[669].