Если бы он был человеком, о нем сказали бы: он ищет смерти, — столь отчаянно-обреченно шел он в бой во главе своих воинов. И не было у него сейчас ни кольчуги, ни шлема, ни щита; но, казалось, что-то большее, чем искусство воина, хранит его и от малейшей раны. Он сам стал похож на черных волков с Тол-ин-Гаурхот — Волчьего Острова, из крепости, что звалась когда-то Минас Тирит, и глаза его, как глаза затравленного зверя, горели отчаянием и всесжигающей ненавистью.
— Гортхауэр.
— Велль? Ты?.. — Лицо фаэрни болезненно дернулось. — Зачем ты здесь?
— Учитель хочет видеть тебя.
— Зачем… — он поперхнулся последними звуками слова и с трудом выдавил: — Я нужен здесь.
— Ты не понял. Он хотел говорить с тобой. Ты нужен ему.
— Нет! Я не хочу… не могу… Скажи ему все, что угодно, — я не могу, понимаешь? — Глаза Сотворенного умоляли.
Велль покачал головой:
— Я не умею лгать.
— Он… наверное, презирает меня… — Голос Гортхауэра упал до шепота.
— Нет. Ты слишком дорог ему. Но ты больно ранил его. Это не он говорит — я. Ты был жесток, Гортхауэр.
Сотворенный стиснул руки так, что побелели костяшки пальцев. Человек долго молчал, потом спросил очень тихо:
— Что же передать ему? Каков твой ответ?
Мгновение Гортхауэру хотелось крикнуть:
… — Велль?
— Гортхауэр. Прошло уже три луны. Он ждет тебя.
— Я приеду, — он отводил глаза.
— Что ты делаешь… разве ты не понимаешь? — с болью проговорил Видящий. — Он ждет тебя, слышишь? Он просил передать тебе — вот, возьми. Ты ответишь? Ответишь?
— Завтра, — глухо проговорил Гортхауэр.
…Свечи догорели, за окном уже занимался рассвет, когда он поднялся из-за стола, скомкал лист бумаги и швырнул его в камин.
Огонь расправил листок письма.
…Четыре года чащи Дортонион служили единственным приютом Берену, сыну Бараира. Четыре года он учился жить, как живут дикие звери, есть то, что едят они. Он не мог развести огня, чтобы дым не выдал его; он одевался в грубо выделанные волчьи шкуры, поклявшись убивать только тварей Врага и не причинять зла иным тварям земным. Как хищные звери, он научился видеть в темноте, зрение и слух его обострились, тело стало поджарым и жилистым. Он жил, чтобы мстить. Чтобы убивать. Ему больше не нужно было для этого оружие: для орков он был Смертью — безмолвной и неотвратимой.
Когда наступила четвертая его зима в Дортонион и на окаменевшую землю выпал нетающий снег, настало тяжкое время для всякой живой твари, на которую охотились ее враги. Но у зверя и птицы есть логово или гнездо, и не все волки в лесу охотятся на одного оленя. У Берена не было никакого пристанища, и орки травили его в лесах упорнее и жесточе любой волчьей стаи. Они не слишком торопились, видно, считали, что одиночке-изгнаннику никуда не деться. Давно уже он не спал как следует и не ел досыта. Уже много дней он не грелся у костра, опасаясь выдать свой ночлег. И, несмотря на это, он оставался страшным врагом. Не проходило и дня, чтобы орки не теряли одного-двух из своей шайки: тем сильнее жаждали они уничтожить изгнанника или захватить живым.
Скрываться стало неимоверно трудно. Предательский снег выставлял напоказ его следы, а петля облавы стягивалась все туже и неотвратимее. И все же уходить из этих мест он не хотел. Здесь была могила отца, и Берен поначалу решил лучше погибнуть рядом с ней в последнем бою. Но это было проще всего: он еще хотел мстить — а для этого надо было выжить. Он вовсе не думал ни о Враге, ни о Жестоком, это было далекое зло. Зло, ходящее рядом, — орки. Убить как можно больше, перебить их всех — так представлял он свою месть.
Последний раз поклонился он отцовской могиле. Постоял, стиснув зубы, не утирая злых слез.
Он упорно шел к горам, поднимаясь все выше и выше, минуя горные леса, луга, занесенные снегом, пока наконец розовым ледяным утром над ним не заклубились туманы перевала. Орки давно не преследовали его — может, боялись гор, может, потеряли след. Назад пути не было, а впереди — что там, в горах?