И чего я боялся? Двери? Печки? Окна? А, может быть, боялся я одежд моих, которые были развешаны на гвоздиках, темнея пыльными, неряшливыми пятнами на желтом фоне истрепавшихся обоев.
Нет, не этого… Нет! Я боялся чего-то другого, что проникло ко мне и сторожило мою душу, и пожирало все, что было в ней хорошего.
За окнами тихо шуршала листва моих любимых тополей – друзей моих: «Благополучно все! Опасности нет никакой! Не бойся!»
Опасность была близко. Она грозила мне костлявыми и длинными руками, которые, подкрадываясь, собирались меня душить.
И я встал, чтобы одеться.
– Все это потому, что я один. Я пойду к людям, к людям…
Я расскажу им про все то, что меня мучает, тревожит, что кажется мне грозным и неотвратимым в одиночестве. Когда же буду не один, когда нас будет много, то все это уйдет, исчезнет при звуках нашего веселого и радостного смеха, при звуках наших слов.
И я был так обрадован, я схватил мою шляпу, взял спички. Дверь запрет пусть хозяйка – глухая женщина, которая ведь все равно не может слышать, если бы я стал ей говорить.
На крыльце я споткнулся: дурная примета!
Небо было настроено плохо, не хотело смотреть на людей: занавесилось тучами.
А когда светлое ликующее небо не хочет смотреть вниз, на землю, – дурная примета!
– Ишь ведь, нервное небо! – бормотал я с досадой. – Люди – ленивые. Не зажигают фонарей. И разбивай себе тут лоб!
На углу улицы, печально прислонившись к дому, стоял карманник – одинокий и задумчивый. Я был так добр и дал ему монету.
«Ведь я и сам карманник, – подумал я с усмешкой, от которой мое сердце забилось с болью. – Я иду воровать у людей только мелкие-мелкие чувства: не дадут они крупных».
И тут же выпрямился: «Нет! Должны дать лучшее, что у них есть, – ведь я несу им лучшее, что у меня есть».
Целый вечер провел я с людьми: они были умны, остроумны, изящны, добры.
«Ведь это – цветы всего того, что я могу найти на земном шаре», – подумал я. И тут же, среди блеска зажженных ламп, среди веселых лиц и среди звона слов участья, мной овладел опять безумный прежний страх, но этот страх стал мне понятен.
Я понял, что душа всегда, везде останется далекою и чуждой всем другим душам человеческим, так как удел души – не понимать другую душу и оставаться одинокой.
Я сидел в своем кресле и курил длинную трубку. Служанка принесла мне кофе, неторопливым жестом – спешить ведь было ни к чему – поправила на столе скатерть и ушла.
Я ни о чем не думал. И мне казалось, что мой мыслительный аппарат действует прекрасно. Не думать – ведь это лучшее, что может делать мозг.
– И есть же ведь такие беспокойные неопытные люди, – сказал я сам себе, – которые ворочают своими возбужденными, расстроенными, глупыми мозгами и причиняют неприятности другим, себе… Самое главное – это спокойно выяснить себе, как нужно жить, и осторожно сесть на облюбованное место и – сидеть. В этом – истинное назначение человека.
Сказавши это, я почувствовал усталость, неудовольствие на самого себя, дал обещание себе не говорить. И я застыл.
И тихое, глухое к шуму жизни усыпление обвеяло своими крыльями мое лицо.
И тогда он вошел ко мне. На нем было пенсне и маленькая шляпа. И у него были изогнутые, тонкие усы. Быстрым движением он поставил палку в угол и, подойдя, ко мне, спросил:
– Так вы жить не хотите?
Я удивился.
– Но… я живу. Я трачу столько-то, сижу на своем месте и даже, знаете…
– Я понимаю: маленькие уклонения в сторону, вполне законные…
– Ну, да! Чего же вы еще хотите?
– Жить нужно, действовать, бороться за себя, и за других, и за то высшее, что служит путеводною звездой и идеалом жизни.
– Самое высшее – сидеть на своем месте, – сказал я важно.
Но под его изогнутыми тонкими усами я не заметил даже тени почтения к моим словам.
Он рассмеялся со злобой.
– Так думают и поступают только трусливые и изленившиеся люди.
Я промолчал.
Он наклонился ко мне близко.
– Послушайте! Ведь были же вы молоды, и говорили в вас другие чувства, которые светились, переливались своим светом в вашем сердце, как маленькие солнца…
Да, это было у меня, – я вспомнил, и я почувствовал такие неприятные терзающие колики в боку.
– Но это было глупостью, – сказал я резко, – шарлатанством.
– Нет! Нет! Ведь это было голосом самой природы, которая всечасно живет, и развивается, и борется. Природа лишена того великого и всеобъемлющего разума, который свойствен человеку. И человек должен иметь перед собой такие идеалы, которых нет в природе, громадные и светлые, как звезды, и должен к ним идти, хотя бы они были такими же далекими, как звезды.
Он наклонился еще ближе и сказал насмешливо, меняя тон:
– Да, кстати: вам могут быть большие неприятности от вашей неподвижной сидячей жизни. Спросите у врача.
Когда он вышел, я его выругал. Сказал: дурак!
Потом подумал о последствиях моей сидячей жизни. Потом подумал о потухших и отошедших далеко куда-то прекрасных идеалах юности.
– Гм! Это хорошо… Да, это хорошо… Да, это хорошо…
Давно уже позабытое волнение охватывало мою душу. И что-то стало щекотать меня, как маленьким гусиным перышком, в носу…
Я стал искать свой носовой платок.