– О, это ничего, что будет больно! – кричит она в каком-то упоении и топает ногами. – Пусть будет больно! Ведь это богачи боятся умирать… Пусть они смотрят, как умирают бедняки!
Она быстро подходит к окну.
– О, парижский народ не труслив, красавчики мои, – он вовсе не труслив.
И она смотрит вниз на расстилающуюся перед ее глазами чарующую панораму города, потонувшего в светлом играющем блеске золотых ярких искр. Ей кажется, что город загорается и одевается уже широкими и пожирающими крыльями огня.
– Вот! Вот! – бормочет она радостно.
Это случилось со мной во время одной из крупных стачек в «Черном городе», в Шарлеруа.
Газета, в которой я работал, послала меня на разведки. Нельзя сказать, чтобы газета сочувствовала стачке, но это было нужно.
Мне не хотелось уезжать: в один из этих последних вечеров я завязал роман с очаровательной Люси из Folies Parisiennes.
Но ехать было нужно. И, поправляя нервным жестом бутоньерку в петлице моего коричневого смокинга, я стоял хмуро и брезгливо возле дверей кафе, в котором собралось много людей в рабочих блузах.
Это был митинг стачечников.
Около столика на возвышении явился человек. Какой-то иностранец… Я разглядел его опущенные белокурые усы и твердый взгляд его немного близоруких, слегка насмешливых и очень умных глаз.
Люди в блузах столпились. Я чувствовал их мерное дыхание и запах пота от их коричневых затылков. Меня кто-то толкнул локтем. В стороне вялый апатичный джентльмен пил можжевеловую водку. Мне бросилось в глаза молитвенное выражение восторга, застывшее на молодом задумчивом лице рабочего, стоявшего возле меня.
Оратор говорил и говорил, а я его не слушал и не слушал. Слова его звучали резкими ударами, словно он взял тяжелый молоток и ударял им по столу.
«Знакомые банальные слова… Демократическая глупая шумиха слов…» – подумал я. И мне делалось холодно, жутко, противно в этой чуждой толпе, которую тут собрало и вдохновляло далекое и чуждое мне миросозерцание.
– Добывать уголь из-под земли и бунтовать из-за прибавки двух-трех франков… Люси, наверное, мне изменяет…
– Нас упрекают в том, что мы во время стачек ведем себя бессмысленным и диким образом, что нет у нас чувства меры и дисциплины, что не годимся для серьезной борьбы за наши кровные права. Покажем же обратное! Пусть в эти дни ни один легкомысленный и необдуманный поступок не нарушает нашего спокойствия. Мы боремся за то, на что имеем право, что заработано и нами, и нашими отцами, и нашими усилиями, и усилиями их – мертвецов, схороненных в земле…
Мне стало совсем скучно, я вышел из кафе и сел возле одного столика, около двери.
Мне было холодно, и я приподнял воротник. Брр!.. Неприветливый туманный воздух Бельгии!
Рядом со мной сидел старик, на костылях, в лохмотьях, – должно быть, нищий. Он сидел тихо, с закрытыми глазами. И его бледное, худое седобородое лицо не говорило мне о том, прислушивается ли он к словам, звучавшим из кафе.
Мне делалось все очевиднее, что в эти самые мгновения Люси мне изменяет. Ведь Париж-то такой легкомысленный, а Люси – парижанка! И чувство ревности мне заползло под шляпу, проникло в голову и стало жечь в груди.
Я обозлился.
В это время рабочие стали шуметь, потом затихли. Должно быть, там были окончены все разговоры по поводу добропорядочного поведения.
Стали петь.
– Ишь, с каким жаром! – сказал я резко, обращаясь к старику. – А вам вот есть никто не даст?
Старик немного вздрогнул и очнулся.
Он посмотрел на кончик моего – клянусь вам! – очень правильного носа и на носки моих изящных лакированных ботинок. Он посмотрел, но не ответил ничего.
Он поднялся с своего места и, подойдя к дверям кафе, принял участие в общем хоре своим надтреснутым дрожащим голосом.
Я видел ясно, как потухшие глаза его зажглись во время пения каким-то странным и ликующим огнем.
Чему он радовался, этот нищий? И чем повеяло в его измученное сердце от этой звучной и величественной песни?
В накуренном и душном воздухе кафе, казалось мне, что-то таинственное, сильное жило и трепетало – это жила и трепетала энергия суровых и не боявшихся борьбы сердец.
И стало мне совсем не по себе. И я почувствовал безумное желание уйти отсюда и убежать в привычную мне атмосферу красивого обмана, и мелкой злобной лжи, и многого другого, о чем не стоит говорить.
– Жан, не смотри на город! Он тебе разве нужен?
Дезирэ сердится и близко прижимается к краю баржи, спокойно заснувшей возле берега тихой, потемневшей и засверкавшей отражениями от фонарей реки.
– Нет, не смотри на город! Когда ты смотришь на него этим пристальным взглядом, мне становится страшно. Мне кажется тогда, что город приближается к нам, разлучает нас… – Она сжимает его руки, большие, загоревшие и жилистые руки чернорабочего. – Жан, не смотри!
Жан улыбается.
– А если б я туда ушел, в этот громадный город? Оставил бы тебя?