Федор Михайлович быстро зашагал к воде снимать уток. На полдороге он остановился, оглянулся на дуб, на его частые жемчужные льдинки и тихо заключил:
— Всплакнулось, горюн?..
Частыми подпрыгивающими шажками пробежал Федор Михайлович по острову и стремительно ворвался в избу.
Сын вскинулся к нему навстречу и громко, испуганно спросил:
— Что?
Отец молча стоял перед ним и, сотрясаясь телом, смотрел поверх его головы в потолок.
— Ну, что-о?.. — визгливо крикнул сын.
— Володяшка… Володяшка-а… — только и мог проговорить Федор Михайлович и упал в кровать, лицом в жесткую, как солома, подушку.
До обеда пролежал Федор Михайлович в постели не шелохнувшись, словно мертвый.
И до обеда неподвижно просидел на заступке сын, на том самом месте, где ночью сидел отец.
На дворе тоскующим мычанием корова просила пить, и было слышно, как оголодавшие лошади теребили пелену избы.
Но ни отец, ни сын не встали убрать скотину.
Внезапно Федор Михайлович приподнялся и бесцветными, неподвижными глазами уставился на сына.
— Володяшка… отберут, скажем, у нас третьяка в общее гнездо, кто его кормить-лелеять станет? Кто?.. Душу заживо червяки грызут, — потрескивающим голосом сказал он и опять рухнул в подушку.
Сын расслышал, как в пересохшем его рту шуршит язык. Но вскоре Федор Михайлович встал, не проронив ни звука, ушел на взгорье, в поселок.
Там он, встретив первого попавшегося мужика, остановил его и спросил:
— Пусть мне определил суд, ну а утки почему страдать должны? Убивать — убивай самого, а при чем тут птица?
Мужик ужасно оробел перед Федором Михайловичем. Он беспомощно огляделся и, заметив соседа, позвал его к себе. Но сосед быстро юркнул в избу. Тогда мужик оглядел опустевшую неожиданно улицу поселка и, убедившись в неизбежности отвечать Федору Михайловичу, заискивающе спросил:
— А что такое случилось, Федор Михайлович?..
Хотя он хорошо был осведомлен о случившемся: еще рано утром его жена вернулась от колодца и пространно известила:
— У Федяшки, — так Федора Михайловича на поселке прозвали за то, что сына своего он называл Володяшкой, — уток Семен Бреев поразил, назло ему. Четырех селезней унес и крестовину сломал. Так ему и надо, кроту! Опять охлопотал, проныра, христосиком прикинулся. Весь поселок по рукам, по ногам связал. Бреев принес даве обломок с силком мужикам: «Вот, баит, все равно проймем. Быть по-нашему!»
Не ответив мужику, Федор Михайлович опять спросил:
— А сколько прежних долгов мною вашему поселку прощено́? Одним хлебом всех вас засыпать мог бы.
Потом безнадежно обошел его и направился в избу к Семену Брееву.
Семен Бреев щипал селезней. Груда мелкого желтого пуха лежала перед ним на столе. Когда вошел Федор Михайлович, Семен Бреев проворно смахнул со стола пух, а полуощипанного селезня спрятал за спину.
— Здравствуй… — растерянно проговорил он, весь облепленный пухом.
Федор Михайлович молчал, поглядывая то на него, то на лавку, где лежали три уже ощипанные тушки.
— Селезень ноне не особо жирен, — растерянно заметил Семен Бреев. Из чулана на них молча смотрела очень маленькая и растрепанная жена Семена. Федор Михайлович спокойно опустился на лавку, потрогал селезней и, потирая засалившиеся пальцы о стол, произнес:
— Семашка, смотри мне прямо в глаза. В работниках ты у меня восемь годов изжил — сказано ли мной тебе хоть одно дерзкое слово за все восемь годов?.. Опять же и долгов тебе сколько прощено́?
Семен молчал. Но жена неожиданно рванулась из чулана и оголтело затараторила, передразнивая Федора Михайловича:
— Прощено́?.. Прощено́?.. Тобою прощено́?.. Властью прощено́… Какой прощальник нашелся!.. Христос Христом, что язык-то прикусил?
Федор Михайлович приподнялся и опустился опять.
— Власть. Что ж ты кричишь, Марфушка? Власть… — неопределенно произнес он, потом вдумался и добавил: — Власть, она, Марфушка, властью и есть. Что ж про нее кричать, про власть?.. Власть — она опять же для порядку назначается. И то сказать: остров мне, а не вам она, власть, определила. И за порубку деревьев вас к ответу назначила. А долги, Марфушка, я вам от своей душевной правды простил. Пускай поровняется народ и начинает сызнова.
Он поднялся, чтоб уйти, но Семен Бреев внезапно загородил дорогу:
— Хозяи-ин… — плаксиво покликал он. — А как в моей безысходности, ежели все сызнова?.. Коровенки и той ребятишкам в пропитание нет. Опять и поясницей, мочи нет, к ненастью маюсь с тех пор, как у тебя на острову кряжами надорвал…
Но вдруг он рванулся к Федору Михайловичу, поднес к его лицу недощипанного селезня и озлобленно заорал:
— А-а… тебе бы все сызнова?.. Кряжи за тебя ворочать, а ты сызнова в сторонке: «У тебя, Семаша, силенок погрузней моево — бери вот эти». Ишь ты какой мягкий… что-то не клейко у тебя получается без меня-то. Сызнова?.. По правде хошь?.. Хуже собаки надоел ты со своей правдой! Извечно все правда, правда… Чхать мы хотели на твою правду! Вот куда ее… — и Семен ткнул пальцем в недощипанный хвост селезня. — У нас своя правда!