Федор Михайлович подошел под него, поднял вертикально бердан и, внимательно выцелив, выстрелил ему в живот…

В город спешно написали о вооруженном выступлении кулака, и ночью в поселок прибыл конный наряд милиции.

Милиционеры пешим строем цепью двинулись на остров. Но никого не нашли там.

Лишь чибисы, охрипшие от тоски и крика, кружили у дуба и без умолку плакали в слепую темь: «Чий-и… чий-и…»

Два месяца спустя на острове поселковый колхоз выстроил новую мельницу и просорушку. Когда вставили затворни и обмелела река, Федора Михайловича нашли на том месте, где он привязывал весной уток.

В смешную, нелепую позу усадили его вода и время. Он сидел согнувшись, точь-в-точь как сиживал некогда над гнездом чибиса, вдумчиво заглядывая в раскрытые желтые пасти птенцов.

Ноги его до колен засосала тина, такая же серо-зеленая, как его лицо. А руками он обнимал привязанный изрубленными вожжами к шее вагонный буфер, служивший некогда грузом для крестовины с силками.

Только волосы и борода Федора Михайловича показались всем чрезмерно длинными.

Впоследствии, дожидаясь очереди на помол, мужики часто спорили: растут у утопленников волосы или не растут?

Больше говорили, что растут.

Москва, 1929 г.

<p><strong>ЗУБ ЗА ЗУБ</strong></p>

Тучи словно собирались выплакать всю горечь свою над лесом. Не переставая, брызгались они сверху прямыми струйками тепленькой водицы.

В стогу свежего сена мы со стариком-охотником сделали себе пещеру. Сено парило и грело нам спины. Дождевые струйки падали на стог и крупными каплями, как слезы с длинных ресниц, скатывались по сенинкам к нам на ноги. Мы еще глубже запихивали в теплое сено свои спины.

Дождь капал в болото. Оно глотало капли и пузырилось, а тина на болоте, испугавшись такого множества воды, стонала и пулькала: пульль… пульль…

За болотом тянулась изумрудно-бархатная чаруся[1] (она и при дожде коварно улыбалась). За чарусей грудью выпятилась сухая поляна, десятками сосен уперлась в небо, перевалилась островком — и снова в болото. На острове в землю вросла грибом подберезовиком ветхая избушка. Черными дырами окон глядела она через чарусю на нас. Казалось, древней думой своей занята была и сквозь густую дождевую вуаль нам подмигивала. Дождь сеял капли на избушку, глубже в землю ее вбивал. Она, будто от холодка, сжималась, и развалившиеся ее бревна торчали, как кости. На дранчатой, перекосившейся крыше зеленым лишаем мох расползался…

— Глядишь? — спросил меня старик.

По глазам понял, должно, он мою просьбу; помолчал немного, выжал рукой мокрую бороду и начал:

— Ну что, чудно избушка поместилась? Видишь, вся верея окружена чарусями, по ней не то волк — заяц не пробежит: вмиг засосет. А человек, гляди, вот где ухитрился построить жилье…

И старик рассказал мне эту страшную повесть из жизни его дедов-извековцев. Свой рассказ он часто прерывал пояснениями от себя, делал выводы, то обвинял героев, то оправдывал их.

1

Бесконечной лентой тянется Мещерский лес. Разрезала его светлым поясом красавица Пра и несет свои то сердитые и мутные, то зеркально-чистые воды сквозь таинственные, непроходимые дебри. А он кудластыми лапами мачтовых сосен да елей небу грозит и в темной сырости своей сохатых да медведей прячет.

Сжалился над людьми лес, березничком густеньким отделил от поляны столетние сосны и на ней приютил Извеково. Тогда в нем было дворов с полсотни.

Раньше жили извековцы в большом степном селе. Тяжко мучили их там власти, но они по-прежнему настойчиво крестились двумя перстами и прятали книги свои староверческие, в которых слово «Иисус» было написано с одного «и».

По ночам собирались они тогда где-нибудь за селом и посылали куда-то «на сторону» людей. Потом сбежались тайком сюда, в Мещерский лес, распродав потихоньку все свое недвижимое имущество односельцам.

Привольно жилось извековцам в лесной глуши. Впервые вздохнули свободно, без начальников, суровых и жестоких. Сначала опасались они лесной темноты, а пригляделись — с жадностью набросились на лес, версты за две от села отшвырнули его, пни да коряги из земли повыворачивали и поля на их местах межами разрезали. И этого мало оказалось людям, из самого соки тянуть стали: смолу да деготь гнали, сучья в уголь жгли, а потом, разъезжая по степным далеким деревням, орали во всю мочь:

— В-о-о-о-о-т угаль!..

Быстро окрепли извековцы на новом месте. Лошадей хороших завели — одна одной резвей. По округе их «рысатниками» прозвали за это.

В свободное время извековцы свой праздник устраивали. За селом специальный круг сделали для состязаний. Все село, от мала до велика, собиралось к этому кругу на бега посмотреть.

Был в Извекове Никитон-мужик. Резвая у него была лошадь. Ни одна с ней не могла соперничать. А однажды привел откуда-то новокупку Гришка Зайцев, и она первой пришла к столбу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже