А шаги все дальше, дальше. Я по коридору в ту сторону бегом. Поворот. Только я за поворот выскочила и вдруг… Ой?.. Как визгну что есть силы. Отнялось у меня все. Край мой, край! Прямо на меня из-за поворота — зверюга рыжая, тигра пятнистая клыки ощерила, лапу с распущенными когтищами подняла, глаза желтые, зрачки огромные-огромные так и вонзила в меня.
Только смотрю я, что же такое! Цигарка у него обкуренная в зубах. Догадалась я, что это чучело.
Будь ты проклято!
Успокоилась, и опять дом пустой, мертвый.
Вниз куда-то спустилась, голоса услышала, гомон какой-то и вроде песни поют. В одну дверь постучалась, в другую — нет ответа, и дверей больше нет, а голоса и шум отсюда, за этими дверями… Опять стукотать, все сильней; наконец услыхали. Отперлись. Любуйся, Прасковья, на картину.
Огромная комната, и не комната, а низкий подвал со сводами. Бочки, корзины с бутылками, ящики, банки, окорока, грязь, дым, вонь, все пьяные вдребезги. А вот и Петруша мой.
Соколик мой, мне ли, моим ли глазам было видеть тебя таким после моей тоски, после смертной разлуки?
Помнишь, какими словами ты встретил свою мать в этом подвале, в этом аду кромешном?
Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Помнишь ли, в чем ты заподозрил свою мать?..
К яровому севу мы готовились.
Мной в то время чертенок шерстистый вконец овладел. Хозяйство мое к тому времени конем было не объехать. Изба моя в дом превратилась. Обоями оклеена, кресла плетеные поставлены, стулья разные — и витые и резные. Крыша новая, зеленая, амбар от хлеба ломится; ведь когда мы комбедом разделили рожь, что у богатеев отняли в свою пользу, так мне из одного Михайлы Кренева амбара двести тридцать пудов пришлось.
Как по щучьему веленью все образовалось.
Вот, вот она, доля моя, перед революцией заслуженная, часть мне за страданья и за сына выделенная. Лошадь мне определили ту самую гнедуху толстую, на которой я в день открытия Ефимова тела навоз везла, которую я во сне своем чудесном видела. Жнейка у меня новая фирмы «Гаррисон», молотилка ухловская, веялка-уфимка: покажу я вам всем, как баба умеет хозяйством заправить, прирост к нему найти, удвоить его, утроить его, удесятерить. Докажу я вам, какая рожь выцветет, нальется на моей полосе, какое просо раскустится у меня.
Да и в том ли еще толк? Да и в этом ли еще жизнь?
Бес в ребро, бес меня, бабу, за сердце. С жиру брыкнула кобылка. Буйство во мне открылось, блажь мне, бабе, в голову ударила.
И мягка стала постель — я за пуд муки тогда перину пуховую в десятину шириной в городе выменяла, да еще сами на дом принесли, — и мягка постель, да вот не уснешь. И сила моя, и власть моя. Меня в те дни наши хохловские богатеи как огня боялись. Мне бровью повести, а им на всю ночь суды-пересуды: отчего-почему Прасковья бровь нахмурила, чем разгневана, кем обижена, кто ей не угодил?
Разошлась баба, разгулялась баба! Со своей жизнью на улицу вышла.
А тут весна — щепка на щепку…
А ночью — ночью… Безветренные тогда ночи стояли, сочные, густые. Там в лесу засвищет, там в поле трубой застонет, там на болоте утка закрякает, селезень зашипит от страсти…
Эх! Бабе — под сорок. Баба сытно ест, мягко спит. Раскуси, что ей на ум взбредет?!
Выследила я как-то ночью Васю Резцова с Маней да и разлучила их напрямик. Как бы нечаянно я их встретила.
— Вася, это ты? Вот кстати. Пойдем, что-то по делу скажу. Не засохнет твоя кралечка.
Он у меня в комбеде тогда видную роль исполнял, всегда при мне юртился. Ушли мы, одну ее оставили.
— Кралечка, — говорю, — не засохнет твоя.
— Уж и моя?
— Не моя же.
— Ну, и не моя.
— А кто же твоя? Неужель ты без кралечки? Кость запахнет — пес учует.
— Ау, Васенька, возьми меня в кралечки. Старенькая я, зато борозды не свихну.
— Уж и старенькая?!
На этом и осеклись оба. Иду я, а он за мной. Куда я веду, туда он идет.
Ой, смертушка моя, смерть моя от моего желанья… долго-то как, дорога-то до моей избы какая длинная. Никогда такой длинной не бывала… Все тело гудит, все тело стонет… Долго-то как! Не скоро-то как!
В сенцы вошли, к косяку беспутной своей головой я прижалась, передохнула. Тут бы и упасть… Да, знать, не час мне. Слышу, в избе у меня кто-то есть.
— Васенька, уходи… убегай…
Виденье, что ли, было? Сон, что ли, такой огненный привиделся? Не просыпаться бы. Застыть бы навеки в этом сне…
В избе меня Михайло Кренев ждал. Я в тот вечер сама ему наказала прийти, да блажь из памяти выжгла этот наказ.
Приказывала я ему по делу. У нас на послезавтра назначалась сходка комбеда — овес семенной у богатеев отбирать. Вот я и удумала тогда Михайлу Кренева на сходке всеобщему позору подвергнуть. Решилась я всеми силами принудить его, чтоб он перед сходкой повинился в своем иудином ко мне поступке с подошвой, через которую приволок меня в суд.
«Кишки, — думаю, — у живого на пятки вымотаю, а заставлю».
Уж мне ли в тот час не злой было быть за этот его неурочный приход?
— Ты как вошел? Как ты двери отпереть смел?
С тех пор как у меня добро завелось, я не то что засовы да крюки, а замки вешать стала. А он мне:
— Замки-то, чай, знакомы мне, не чужие.