Вот вырыл мужик-мужичок яму, большую-пребольшую, согнал в нее все моря, все реки, пошел ветра загонять, неразумна голова. Год прошел, другой прошел. Приводит мужик-мужичок ветра под уздцы: один ветер красный, другой — синий, третий — зеленый, четвертый — голубой.
Ау, Алешенька! Голубой, говорю, четвертый-то был ветер. Голубой-голубенький.
Толк их, всех четырех, в яму. Глядит, а там воды — ни капельки. Пока ветра ловил, моря-реки разбежались».
Вот столько, помнится, и успела я ему рассказать свою притчу-сказочку. На этом и кончилась вся тишина и в селе и в избе. Народ бежит, крики, шум. Слышу, кричат:
— Приехали! Приехали!
Николай проснулся.
— Прасковья, кто приехал?
И я ему:
— Кто приехал, Николай?
Был у нас в селе подводный матрос Аниска Паршенков, молодой, бравый плясун. Он и в комбеде у меня самым верным был, он же лише других с большевиками бился вчера. Он первый и обнаружил, раскрыл ту непоправимую прореху в наших рядах, через которую все Петрушино дело оказалось пустоцветом.
Аниска этот первый нарушил строгие условия, на которых Петруша согласился впустить к нам в село Савёла Марченко с пятерыми своими товарищами за телом брата Алексея. (Только теперь я учла: до чего же Савёл Марченко обо всех наших событиях был осведомлен, тогда как мы о них ничего ровнешенько не знали!)
По условию, они допускались с оружием, но без патронов, а главное — никому ни с кем ни слова. Разрешено им было отвечать только на наши вопросы, чтоб не случилось агитации с их стороны. Это вот условие и нарушил наш матрос Аниска.
Пока Савёл Марченко договаривался с Петрушей в волостной управе, пятерых его товарищей наши окружили со всех сторон. Все они были с яркими красными бантами. Четверо из них — мужики из соседних сел (по-моему, нарочно таких товарищей привез с собой Савёл Марченко, чтобы наши воочию увидели, против кого мы идем), а пятый оказался тоже матросом, в форменке, в бескозырке, на которой была алая лента сверх черной, матросской. К нему и сунулся Аниска:
— Братишка, с какой ты коробки?
— Я — с сумбарины.
— С сумбарины?! С какой?
— С «Пантеры».
— С «Пантеры»?! Бра-атишка! Да ведь ваша «Пантера»… Да ведь я с «Рыси». Сам-то я с «Рыси»! «Рысь»-то нашу, чай…
Тут и прорвало его. Орет, вопит благим матом. Обниматься лезет.
— С «Рыси» я, браток, брато-ок, годок ты мой! С «Рыси» я! Кто же нас с тобой стравил теперьча?
А у того и вылети слово-воробей:
— Эсеры да кулаки, вот кто!
Тут вот и завыли наши, тут вот и треснула вся наша армия на две половины. В тот день, после отъезда Савёла Марченко, у нас и произошла повальная расправа с хохловскими, с Аниской во главе.
Только меня уж в то время не было в Журавинке, и вместо всей этой расправы я опишу лучше свои последние часочки у родного, у насиженного гнезда.
Петруша дал мне распоряжение и о теле Алексея Мысягина-Клемашева, и о Николае. Сама же я и привела Савёла и его товарищей к своей избе. А за ними — целая толпа.
Все остались наружи, в избу со мной вошел один Савёл.
Вошел, сразу же у дверей нарочно повернулся лицом к чулану, чтобы не глядеть в передний угол, где лежал покойник. Потом Савёл снял с себя фуражку, повесил ее на гвоздь, замер да и остался так стоять, не оглядываясь.
Я про Николая ему говорю:
— Приказано вот этого товарища, Николая Парфеновича Лебедева, с тобой, Савёл, отпустить.
Точно разбудила я его. Он мгновенно повернулся к мертвому брату и спросил шепотом:
— Он?
— Он, — тоже шепотом ответила я.
Савёл медленно подошел к мертвому, осторожно, одними пальцами потрогал его лоб, потом руки, сложенные на груди, опять выпрямился — и застыл, не спуская глаз с брата.
Все делалось молча, хоть и большая толпа глазела на улице, но событие всех придавило, и все молчали.
Пришла Маня Казимирова, закутанная в свою черную шаль. Михайло Кренев подъехал на большой рессорной телеге, на своей лошади. Я молча разостлала на ней свою огромную перину и подушки, на нее перенесли и уложили Николая. Маня Казимирова поправила подушки, чего-то шепотом спросила у Николая, тот улыбнулся и кивнул ей.
Она села рядом с ним, а Михайло — по другую сторону, за кучера.
— Сам отвезу, — тихо проговорил он, не оглядываясь на Николая, — Сдам на руки, а там хоть и казнить меня велишь. Кулик — невелик…
В избу вошли люди поднимать покойника. Я снова вышла на улицу, за мной следом вышел и Савёл, забыв фуражку. Товарищи его стоят тут же у дверей. Немного поодаль — наша беспорядочная толпа. Молчат…
Савёл все время глядит в открытую дверь сеней. Слышно, как в избе поднимают и несут что-то очень тяжелое.
— С головы, с головы бери, — сказал кто-то басом.
Несут… Вот в уровень человеческого роста показываются из двери ноги Алексея.
Савёл вскинулся, отчаянно затряс головой и опять оцепенел.
Конец третьей части этой хроники написан Прасковьей Горяновой совсем не в плановой последовательности, как первые части. Вернее, она ею не написана вовсе, если не считать отрывистых, разрозненных записей, которые мы здесь приводим.