На могилу эту я смотрела с моста сверху. А вниз, к ней, не подошла. Потому, что почувствовала вдруг, что фальшивит чем-то моя душа, и переживания мои тоже фальшивые, придуманные, что далека я, совсем далека от того, что я перенесла около Полечки. Чувствую, что я не переживаю тоску и отчаяние, а только рассуждаю о тоске и отчаянии, глядя сверху на могилу. Горя-то, отчаяния-то нет у меня, а только рассуждения о «последних», «последних», «последних».
Не Петрушина это могила! Не Петруша мой брошен в эту яму и засыпан холодной глиной и сухим дерном! Меня даже вот и не тянет к ней, вниз, под мост. Так ли было с Полечкой? Там, на Полечкиной могилке, я каждую травку, каждый корешок, каждую землинку чувствую, что это — моя, родная, неотъемлемая часть.
Или, может быть, оттого с Полечкой все было по-другому, что там я сама, своими глазами, глядела на ее плохо закрытые глазки, сама, своими губами, ощутила липкий холод, оторвавший ее от меня окончательно?
А Петю, Петрушу я не видала. Может быть, поэтому мне и кажется, что не его это могила и не он в ней. «Не он»! А если он? А если его здесь кончился последний шаг и самый последний миг?
И вот я, мать, смотрю с моста на его могилу, как на чужую, и не подбегу и не обниму этот бугорок и не разрою своими пальцами эту яму, не сброшу с тебя этой страшной тяжести, которая придавила тебя там, на дне.
Часов в десять утра я в монастырь прошла, в монастырский дубовый сад. Таких дубов, таких великанов суковатых, я нигде больше не видела. Листья на них уж высохли, но не опали, и шумели они по-мертвому, точно бы они железные.
Там, в монастыре, жил один старик, которому было 106 лет. Он прославился за наставника, за утешителя душ. К нему-то и посоветовала мне будочникова жена преклониться в моем одиночестве.
В монастыре я узнала, что старец этот занят чем-то. Я решила, что он на молитве, и, поджидая его, пошла бродить по открытым, заброшенным часовням. В одной часовне, которая изображала «темницу», я увидела чучело Иисуса Христа, в бордовой ризе, с терновым венцом на челе. Помню, что у меня закралась было мысль поднять ризку на нем и посмотреть, полюбопытствовать, все ли как следует сделано у этой статуи. Я было уже и потянулась, но вдруг мной овладело какое-то неприятное чувство, потому что уж очень напоминал Иисус Христос во мраке этой часовни застывшего покойника.
А тут и голоса чьи-то послышались снаружи. Я вышла да и села невдалеке, поджидая своего попика.
На мое место в часовню полезло четверо каких-то ребят. Не прошло и десяти минут, смотрю — старец мой, крохотный попик, как из-под земли передо мной появился. Ростом он был чуть ли не в пояс, хотя совсем не горбился, в длинной запачканной ряске, с удочкой и со связкой пискарей в руках. Что чуднее всего, так это кожаный картуз, который был на нем вместо камилавки. Длинная седенькая бороденка у него была заплетена в косу и, как хвостик, закручена ленточкой в узелок у самого подбородка.
— Что, мать, за советом пришла? — закричал он своим ребячьим голоском, пристально вглядываясь в меня и определяя, что я и кто я. — Какая тебя дура прислала ко мне? Думаешь, я святой? А я и в бога-то не верю. Тьфу мне на твоего бога! Моложе был — дурак был, верил. А теперь — тьфу, тьфу, тьфу! Небось думаешь, власти боюсь, вот и отрекся. Как бы не так! Тьфу мне на твою власть! Поняла? Иди теперь, дура, иди.
И сам пошел прочь от меня. В это время ребята, которые только что вышли из темницы от Иисуса Христа, остановились у ворот этой темницы, и, как только попик поравнялся с ними, запели хором:
А попик вдруг опередил их да и закончил песню своим пронзительным голоском:
И тут же закричал на них:
— Ну, что? В темницу ходили? У Христа ризку поднимали? Пипку у него видели? Ну, есть у Христа пипка? Что?! Есть? А папироску вставили ему в губы? Забыли? Врете: вставили! Ступайте теперь вон! А ты… Эй, мать, где ты? Иди сюда, мать, поди сюда.
Я подошла к нему опять, а ребята сконфузились да ушли. (Этот попик и в самом деле угадал: папироску-то ребята Иисусу Христу в рот действительно воткнули, и, когда я потом, чтоб проверить прозорливость и сообразительность попика, заглянула еще раз в часовню, то папироска эта напомнила мне картину в Кузьмином доме, зверину, у которой в зубах тоже была вставлена цигарка. Как ни разны люди, а есть у них одинаковые наклонности.)
Подошла я опять к попику. Вот тут он меня и поразил:
— Чего, мать, глаза-то опустели у тебя? Попусту опустели. Думаешь, твоего расстреляли? Нет. Не твоего. Такого тебе не родить. Сам видел. Сам подсмотрел. Не твой. Не от тебя этот. И фамилии такой у тебя нет, как у того. Шульц, по фамилии. Ну? Такая у тебя фамилия: Шульц?
— Шульц?!