Мальчишка шагнул было к ним, но смутился, передумал, спустился с пристани на прибрежный песок и принялся гладить давешнюю охотницу-кошку.
– Пойду я до ветру… – Лёвка поднялся, закрыв собою и пристань, и мальчишку, и самоё реку. – Может, грибков по пути наберу.
И медленно, вразвалочку, пошёл – но не в лес, а вниз по склону. Хищник же присел опять рядом со своим спутником, заглянул в лицо ему.
– Так он знает вас, папи, этот мальчик?
Папи нахмурился. Ему было, наверное, много лет, но – хрупкость и то, что зовётся обычно словом «порода», – всё это как-то скрадывало возраст, ну и борода. И глаза у него были красивые, как у византийской иконы.
– Этот мальчик – он девочка, Мора, – ответил папи вкрадчиво, с шепчущим своим акцентом. – Дочка нашего старосты, её выдавали замуж, насильно, за богатого старика. И однажды нашли возле пруда – её башмачки и… как это будет… сарапан?
– Сарафан.
– Да, Мора, сарапан. Все думают, что она утонула. А она, выходит, умерла точно так же, как и я, – улыбнулся он, тепло и беспомощно, – понарошку.
Хищный Мора плавным танцующим движением переместился, перетёк – уселся на корточки напротив своего собеседника.
– Нет, папи, – произнёс он почти нежно, – вовсе не как вы, папи. Вы доедете до Перми, и Лёвка сочинит для вас русскую баню. И потом мы продолжим путь наш дальше. А она…
– Умерла, – мгновенно отозвался его папи и снова закрыл лицо ладонями – только торчал меж ладоней бледный кончик носа, – и взлохматил пальцами длинные, с проседью, волосы. – Она умерла. Merde, merde, merde…
– Такие девчонки не молчат на допросах, – тихо и грустно проговорил Мора, глядя с состраданием на его трясущиеся пальцы, – они как дыбу видят – сразу соловьём поют, всё припоминают, и сверху ещё. А то, что её поймают, – дело времени, не полицмейстер, так попы. Чтоб штаны носить, тоже привычка надобна, а она зелёная совсем, как сопля. Я поклялся довезти вас, папи, и поверьте, вы мне дорого стоили. Жаль мне утратить вас – из-за сентиментальной глупости.
Пильщики у сторожки запели хором, на два голоса, теперь припев:
– И мы проснёмся на другом берегу… И мы очнёмся на другой стороне… И, может быть, вспомним…
– Странные шанти у русских, практически философия Плотина, – с глухой иронией прошелестел папи из-под завесы своих волос и почти улыбнулся. – Ты правильно всё делаешь, Мора, просто я уже очень старый. Меня это уже ранит.
– Заживёт, – хищно улыбнулся Мора, хотел прибавить «до свадьбы», но тотчас подумал – какая у старого гриба свадьба? С кем? И не прибавил. Он поднялся с корточек, вгляделся, прищурясь, в металлическую рябь речной воды. – Лодка плывёт. Пойдёмте, папи, встанем поближе – чтобы лодочник сразу нас признал. А Лёвка пусть догоняет нас, гулёна.
Лёвка запрыгнул в лодку перед самым отплытием – пришлось попросить из-за него на берег одну бабу с корзиной. Много места он собою занимал… Баба скандалила сперва, потом ревела, но лодочник остался непреклонен, уговор дороже денег. Мальчишки в лодке не было, и на пристани, и на берегу не было, и, наверное, нигде уже. Только кошка бродила по песку, тянулась лапкой за птицами.
– Гляньте, красавцы какие, – Лёвка разложил на коленях, на чёрной рясе, свою добычу, – и белые есть, и моховички, и гриб польский. Доплывём – и жарёночку знатную состряпаем…
Лодочник оттолкнул своё судно от берега, гребцы взмахнули веслами. Они, слава богу, не пели в дороге никаких шанти. Кама-река расстилалась вокруг серой гладью, под серым же, мертвенно-раскалённым небом, и только вдали светилась радостно узкая, словно отрезанная, яркая синяя лента. Там, далеко, у самого того берега.
Когда добрались до города, уж ночь была. Постоялый двор выбрали самый простецкий, но – всё равно. Лёвка сбегал куда-то, по старым знакомым, привёл цирюльника – и этот блатной цирюльник подровнял им всем троим бороды, да столь гривуазно, что Мора не поскупился и заплатил ему вдвое. Потом хозяюшка, разбуженная в ночи и оттого очень добрая, затопила для них баню. И это было если не счастье, то почти на него похоже, после такой-то дороги.
Мучительная жара спала, зарядил затяжной мелкий дождь, и в совсем уже осенней нежданной прохладе – жаркая банька как никогда пришлась кстати. Девять блаженств евангельских – так определил этот их расклад Лёвка, горячий приверженец русской ортодоксальной веры.
Мора, зажмурившись, окатил себя из ковша – и вместе с пылью и грязью и грязевыми муаровыми разводами смылось с него и его лицо. Сошли с кожи давние белила, и проступила на физиономии въевшаяся пороховая арестантская татуировка, буквы «в», «о» и «р». И ноздри – стало видно, что когда-то были рваны, – обозначились шрамы на крыльях короткого, будто бы ножницами подрезанного носа.
– U-la-la… – с каким-то злым удовольствием проговорил его спутник, его подопечный, как только разглядел перемену, и прибавил ещё фразу, вроде бы на немецком.
Но Мора, знавший немецкий не хуже русского, почему-то его не понял.
– Что вы сказали, папи? – переспросил он подозрительно. – Это что, по-тарабарски?