– Спроси у его сиятельства, – проворчал провожатый Лёвка с каким-то удовольствием в голосе. – Кое-кому загорелось поглядеть на свои похороны. Упёрся, как ишак, и ни в какую – не пойду, пока не увижу эти грёбаные похороны.
– А ты бы, Лёвка, отказался посмотреть, как тебя хоронят?
Рене разглядел, как он веткой пошевелил угли в костре и взглядом мазнул по стене бархатистой хвои. И потом этот человек, стройный, гибкий, несомненный, по повадкам, ухарь и тать, взял из-за пазухи кошелёк, извлёк из него золотом сверкнувшую бусину, розовую и белую, и на солнце перелившуюся в кровь, и позвал:
– Идите же к нам, ваше сиятельство. Вам не следует нас бояться.
Рене ещё удивился – как он прочёл его, вот так, не глядя, не видя? Этот ухарь и тать… Но бусина в его пальцах была – пароль, он нарочно играл ею, как жонглёр, чтобы можно было и рассмотреть, и узнать.
И сделать наконец-то шаг – ему навстречу, навстречу бог знает чему.
«Looks like freedom but it feels like death» – сказал как-то раз один философ. Но, бог ты мой! – а можно ли так восклицать агностику? – разве не тот же самый философ и поэт писал в предлинной своей балладе: «And I loved you when our love was blessed, and I love you now there’s nothing left but sorrow and a sense of overtime»?
«Я люблю тебя, когда у нас ничего уже не осталось – только грусть и последние песчинки в песочных часах», или как-то там было иначе, другие слова?
Нам тысяча лет, и мы умерли, вымерли, вмёрзли в грунт, словно древние мифические существа, – и всё же имеем дерзость любить кого-то и вглядываться до слёз в зеркальные коридоры. И летим, кувыркаясь, вниз, как подстреленная птица, – а всё ждём, что кто-то подхватит нас, прежде чем коснёмся земли…
Река была мертвенная, стальная, и только у самого того берега – радостно-синяя. Остроносые чёрные птички будто бы разбегались с обрыва и с размаху влетали в воду, кого-то в ней ловили. А кошка сидела у самой воды, на песке, и лапой дёргала, и всё надеялась уловить их.
Народ толпился на пристани, ждал переправы. Жара стояла небывалая, всё и вся плавящая, а лодки даже и не было видно ещё на воде, но натура человеческая так устроена – беспокойство, нетерпение, щемящее подозрение – «а вдруг не влезу?» Толпились с тюками, корзинами и котомками, зыркали друг на друга подозрительно, припоминали, кто первый пришёл, – таков уж человек, такова природа…
Трое путников, точно знавшие, что они-то на лодке наверняка уплывут – у них было условлено с лодочником, – сошли с горячей пристани и теперь сидели на увядшей июльской травке, в тени двух причудливо перекрученных сосен. Все трое были монахи – двое мелких и один очень большой. Видно было по ним, что монахи ряженые, на одном из мелких и вовсе скорбное вервие туго перетягивало талию, как пояс на гризетке. То ли ухари, то ли беглые, с пересылки, – никто здесь не спрашивал, кто, что? Гуляй, пока не хватились. Длинноволосы, грязны, бородаты – ну, выходит, монахи, а более спроса нет.
Неподалеку, возле сторожки, два детинушки, голые по пояс, монотонно и уныло пилили длинное бревно и пели при этом.
– Белый-белый понедельник, завсегда последний день, – затягивал один, и потом – ух! – рывок.
– Молодой зелёный вторник, раскалённый ясный день, – вторил ему другой и тоже – ух! – дёргал на себя пилу.
– У моряков подобная манера пения именуется «шанти», – проговорил, чуть картавя, тот монах, что с перетянутой талией. – Задаёт темп монотонной однообразной работе.
Он говорил по-русски, но в речи своей слишком уж напирал на шипящие – слышно было чужака, иноземца.
– Ох, папи, лучше молчите! – устало отвечал ему столь же изящный его спутник, коротконосый хищный красавчик. Он только что поймал в воздухе на подлёте очередного комара – совсем как кот лапой. – Ваша речь выдаёт вас еще пуще, чем этот ваш… пояс. Молчите, если желаете, чтобы я довез вас хотя бы до Перми.
– Он и мыться хотел, – пробасил угрюмо очень большой монах. – Вот кто тут моется? До Перми доедем – так я вам баньку истоплю, ваш-сиятельство, а сейчас – ни-ни, палево…
– Палево, – передразнил «ваш-сиятельство» с акцентом и с отчаянием. – Merde!
Он закрыл лицо руками, запустив пальцы в длинные волосы, – демонстрировал, насколько спутники обрыдли ему и противны.
– Намучаемся с ним, – в пространство выговорил без выражения монах-здоровяк, – хапнем горюшка…
Хищный его товарищ поднялся с земли, сорвал травинку и принялся разгонять над собою тугое комариное облако.
– Вот демоны!.. – Он двигался резко, словно фехтуя. – Ни в какую… Лёвка, глянь, как парнишка на нас уставился. Знаешь такого?
Изнизу, с пристани, смотрел на них внимательно молоденький мальчик – в крестьянском, голоногий, с наплечной холщовой сумой.
– Не, не знаю, – прогудел монументальный Лёвка.
– Я его знаю.
Их третий отнял руки от лица. Мальчишка с пристани тотчас расцвёл улыбкой и помахал – ему, кому же ещё.
– Мальчик, папи? – ехидно усмехнулся хищный его спутник. – Я всегда подозревал, что вы любите…