Стакан наполнялся снова и снова. Я уже не сопротивлялся. В голове было ясно и прохладно, как от большого количества мятной жвачки. Эти странные люди не были мне врагами: с чего я вообще взял, что они враги? Это привычка всех подозревать появилась у меня с первых лет работы в полиции. Но здесь течёт совсем другая жизнь, и здесь нет полиции.
Незаметно мы разговорились с дедом Егором. Утром он показался мне блаженным, но сейчас, под воздействием настойки, звучал вполне здравым человеком, одичавшим, конечно, но по-своему логичным.
— Какие у нас и мёрли, — говорил он. — Приедут, поживут и помирают. Кто его знает? Мне, знаешь, много не надо. Я в траве где попало не валяюсь и воду из речек не пью. Я воду на вкус ощущаю: бывает такой вкус, словно трубу лизнул, поганая вода. А другая дышит, понимаешь? Это живая вода, значит. Или утром идёшь рыбу удить, а кругом тихо. Тихо, да? И вдруг — поёть.
Он держал меня за край рубашки — деревенская привычка сокращать дистанцию.
— Поёт? — лениво переспросил я. — Кто поёт? Птица?
— Да ну! — возмутился он, словно я сморозил ерунду, и даже руку отдёрнул. — Птица-то поёть, так кто же этому удивляется? А тут, я же говорю, тихо кругом, а она поёть.
Слово «поёт» он выговаривал, растягивая «ё» и смягчая «т», как бы пропевая его.
— Да кто она-то? — удивился я.
— Ну… — дед Егор замахал рукой, поражаясь моей тупости и пытаясь что-то объяснить жестами. — Ну, она поёть. Округа, значит.
— Округа?
Пока я соображал, Настасья вторглась с новым разговором:
— Сковороду-то, мать, надо было замочить сразу, а сейчас что? Шкурить надо. А у меня там лук везде висит, я и не вижу: потёмки, как в чулане. Лапочку бы сразу поменять, свечей на сорок, али уж осени дождёмся. Говорят, урожая всё равно не будет. А куда ему деваться? Конечно, будет.
Ронис протянул мне шипящий кусок мяса на тарелке и заверил:
— Привозное. Местную фауну не трогаем. Ешь умеренно, а то желудок скрутит.
— После вашей настойки я всё равно не жилец.
— Нормально всё будет.
Это был кусок правильно пожаренной говядины, без крови, но и не пересушенный. Ронис с закатанными рукавами и в фартуке выглядел, как судовой кок. Готовил он также неспешно, как грёб на лодке, и в паузах не прочь был поговорить.
Я переместился ближе к мангалу и вполголоса просил про Егора: что за пение он слышит?
— Егор — это что-то удивительное, — сказал Ронис. — По каким-то признакам он отличает загрязнённые места, но сам объяснить не может. У него целая система: тут холмик не такой, там сосна неправильно растёт. Не знаю… Может быть, у живых организмов есть спящий ген, позволяющий реагировать на радиацию, но у тебя и у меня он не активен, а у Егора проснулся. Ну, как абсолютный слух.
— А сам он как радиацию ощущает? Что говорит?
— Да ничего не говорит, ты же слышал. Она ему поёт: зона, то есть. Он с ней как-то общается, взаимодействует, но что это за способ такой, мы не знаем. Принимаем как факт. Наблюдаем и фиксируем.
Смесь Тогжана действовала как анестетик. Нога почти перестала болеть, и даже опухоль на лодыжке как будто уменьшилась. Внутри меня закипало тёплое чувство благодарности ко всем сразу, и, как разряд молнии, оно ударило в Рониса. Я с жаром произнёс:
— Слушай, Ронис, чего ты тут киснешь? Ты же классный мужик, учёный, лидер. Ну, на кой тебе сидеть на этом острове? Ты карьеру можешь сделать. Бежишь от чего-то? От вины своей? Или дома что-то случилось?
Ронис закурил и посмотрел на меня удивлённо:
— Бежишь от чего-то? — переспросил он. — Это ты, Кирилл, о себе сейчас рассказываешь. Человеку свойственно приписывать свои мотивы другим. Я своё уже отбегал и, кстати, рак победил. Мне сын так говорит: «Живи в своём лесу счастливый, а то в городе будешь стареть и ворчать». Устраивает тебя такой ответ?
Я подкинул в жаровню полено. Оно окуталось огненной мантией.
— Мне этого не понять. Если бежать на природу, то в чистоту, а не в эту помойку.
Ронис провёл рукой по своей бороде, и та громко затрещала: волос у него был плотный, жёсткий, как у шнауцеров.
— Чистоту с собой привозить надо, — возразил он. — И прежде всего в голове. Пора перестать бегать от своих проблем, от своей истории, от ошибок. Пожили жизнью кочевников, покуролесили, дальше что? Земля у нас одна: вот, гляди, другой не будет. Куда дальше? Мы, люди, теперь везде. Закончилось время кочевников. Куда мы убежим от самих себя, от нашего строя, от наших заблуждений? Думаешь, поселишься ты в чистоте и глуши, и что-то изменится? Начнёшь духовно перерождаться? Не начнёшь. Если в душе помойка, то и место станет помойкой. Я здесь одно понял: зона — это теперь наша данность. Её нельзя отвергать, нельзя злиться на неё. Нужно учиться с ней жить, собирать её плоды, узнавать характер. Это единственный способ изменить и себя тоже. Согласен?
Я пожал плечами. Ронисом двигала душевная травма, но мне не хотелось лезть ему под кожу. Я не стал спрашивать, где его семья: может быть, дело в этом.
— А ведь эта война — ещё одна катастрофа, — сказал он, садясь рядом со мной и обдавая папиросным дымом. — Ничему мы не научились.