— Да ты с ума сошел! Отец отвезет ее, потом за тобой приедет. Шутка дело — семь километров! По нашей-то грязи!
В палате она первым делом повесила на больничную койку бабушкины рябиновые бусы: «Ну, бабушка, за первой ягодкой пришла». И тут началось…
Поначалу, когда накатывала боль, Саша сжимала зубы и впивалась руками в железные прутья кровати — помогало. Когда боль уходила, она говорила себе: это все, это — предел, сильнее болеть не будет, разве можно — еще сильнее?
Оказалось — можно. Когда началась новая схватка, она, не выдержав, закричала:
— Не могу! Не могу больше. Помогите!
Вошедшая в палату дежурная сестра попробовала «помочь»:
— У нас не кричат, милочка. Не распускайте себя.
А Саше уже казалось, что ее спина превратилась к обычную деревянную доску, и эту доску неведомая, жестокая сила пытается разломать пополам. «Господи, — задохнулась она от боли, — но ведь я же живая! Как же можно: живое — ломать?!» Ухватившись за решетку кровати, она наткнулась рукой на рябиновые бусы. «Бабушка, какие детки? Это выше моих сил! Я не хочу, не могу, не хочу…»
Суровая нитка разорвалась в ее руках, как паутинка, и красные ягоды, освободившись, рассыпались по больничному полу.
— Ты что?
— У тебя… все в порядке?
— Все. Ты бледный как полотно. Ты из-за меня?
— Если бы ты знала, что я пережил. Ты… Ты больше не будешь рожать. Никогда! Я больше такого не переживу.
Больничное окно было не совсем чистым, и, может быть, еще и потому Костино лицо казалось таким жалким, таким неприбранным.
Она смотрела и смотрела на него, а потом вдруг засмеялась — тихо, без голоса, одними только глазами.
И вот она снова дома. Позади длинный, хлопотливый день: выписка из роддома, дорога домой, первое купанье малышки. «Настенька, — сказал молодой отец. — Мы назовем нашу дочь хорошим русским именем — Настя».
Теперь, слава богу, ночь, мать с отцом спят на печи, они с Костей одни. Нет — не одни, с дочкой.
Вот она, Настенька, лежит на бабушкиной кровати. Когда встал вопрос, куда положить дочурку, она без колебаний сказала:
— На бабушкину кровать.
— А не боишься? — переспросила мать.
— Не боюсь. И качать на ней удобно, если заплачет.
Но дочка, умница, не плачет пока, и можно отдохнуть от всего и поговорить в тишине.
— Кость, а бусы-то я рассыпала. Те, что бабушка подарила.
— Вот и хорошо! — горячим шепотом отозвался муж. — Честное слово, я такого не переживу больше.
Она, как и в больнице, засмеялась от этих слов — уже с голосом, но тихо, чтобы не разбудить дочь.
— Кость, а ты дурачок. Хоть и ученый… Да ведь для того, чтобы они не рассыпались, достаточно одной-единственной ягодки…
Он гладил своих подруг по голове, просил, чтобы и его погладили по голове, и снимал шапку. Дело обычно происходило на смотровой площадке у Ленинских гор, перед Московским университетом. Ниже, на том берегу реки, простиралась панорама Лужников, затем панорама Москвы с ее высотными зданиями. И происходило это у него с каждой, буквально с каждой: то ли наш герой не знал, куда еще приткнуться, кроме смотровой площадки, то ли действительно каждый раз, с каждой новой любовью в нем происходил душевный подъем и все просило простора, ветра, величественных панорам. Можно также думать, что это в нем еще не выветрилось провинциальное восхищение перед столицей, по-настоящему волнующее чувство победы над огромным городом, лежащим у ног и надежно стоящим на страже со стороны спины — в виде гигантской стены университета.