И с этой теплотой Натка просыпается. Она тихо лежит, не открывая глаз, и прислушивается к этой теплоте внутри себя. Не открывать глаза, чтобы теплота так и осталась в ней. Натка чувствует плечом дыхание Саши. Плечо то обжигает — при выдохе, то холодит — при вдохе. Натка не шевелится: не расплескать теплоту, не разбудить Сашу. Она начинает дышать, как Саша. Будто одно теплое тело дышит: вдох — выдох. И не выдерживает. И тихо-тихо про себя смеется: куда уж ее легким до армейских. Тихо-тихо смеется и чувствует, как тихо-тихо колышется в ней теплота. Натка лежит, не двигаясь, и скоро рука ее затекает так, что невозможно больше ни о чем думать, кроме этой руки. А Натка все лежит, не двигаясь, и счастлива от того, что нестерпимо болит рука, от того, что невозможно пошевелиться, от того, что Саша спит, и его дыхание то обжигает, то холодит плечо. Плечо слышит, как сбилось Сашино дыхание, слышит его бормотание, и тогда Натка почти с криком высвобождает свою побелевшую, неживую руку, со смятыми пальцами и лиловым отпечатком пуговицы от наволочки, с длинными белыми отпечатками складок скрученной простыни — от кисти до локтя, похожими на шрамы, и кладет эту мертвую руку на Сашины губы, и не чувствует его губ, чувствует только, как тысячи иголок вонзились в руку, будто ток через нее пропустили. Саша спросонья целует Наткины пальцы, совсем как в детстве: поцелуй маму, — и жалуется Наткиным пальцам: «Башка трещит». Натка осторожно открывает глаза (осторожно! — теплота — верх-низ — не кантовать — теплота!). И видит чужое, красное, обожженное солнцем лицо, белые короткие подрагивающие ресницы, видит спеченные, обкусанные, помертвелые губы, такого же цвета, как ее затекшая рука, видит расширенные поры, видит чужое, безбровое это лицо, и чувствует, как теплоту начинает холодить, холодить, как будто только вдох, только вдох — без выдоха. Ей страшно этих помертвелых губ, которые касаются ее неживых пальцев, ей страшно этих подрагивающих ресниц, которые сейчас разомкнутся, ей страшно, что сейчас этот человек с чужим красным лицом откроет глаза и не узнает ее. И Саша открывает глаза, и ищет ими что-то на потолке, и не понимает еще, где он: то ли в поезде, то ли дома, — и морщит лоб, вспоминая, и жалуется: «Башка трещит», и сердится: «Похмелюга». И вдруг вспоминает и поворачивает голову, и Натка видит его счастливые глаза, видит его улыбающееся красное, безбровое (господи, совсем как у младенца!), такое родное лицо, и в глазах его то необыкновенное знание, что они чувствуют одно и то же — как в Наткином сне, — ясное и спокойное знание об их любви, и Натке обжигает роговицу: то возвращается к ней теплота, жжет и жжет глаза, будто только выдох, только выдох — без вдоха.
— Проснулся? — спрашивает она и переводит взгляд на стену, слишком жжет, и следит за какой-то движущейся точкой на этой стене, напряженно следит за точкой: движется или нет?
— Натка, я, кажется, в тебя влюбился, честно, — от напряжения путаются узоры обоев, сливаются в один узор, маленькие голубые цветы собираются в огромный букет — слишком жжет — черно-синий букет покачивается на обоях, недвижимая точка, — слышишь, Натка?
— Отвернись, — говорит Натка.
Она надевает свое красное платье. Господи, ведь и так все ясно, уже во сне все ясно было, зачем говорить?
— Я пойду посмотрю: девчонки спят или нет, — говорит Натка.
Девчонки спят. И пока Натка разогревает курицу, Саша умывается в ванной. Она слышит, как он там сморкается и отхаркивается, и такие ненавистные раньше звуки теперь приятны ей. Саша крутит краны, громко отфыркивается, а она вспоминает Костю, как тот тихо включал воду и подставлял под струю мочалку, чтобы не было слышно, как разбивается вода о дно ванны, чтобы не проснулись девчонки в соседней комнате. А Саша… Плевать Саша на них хотел, и на комендантшу тоже. Мужик в доме, ясно вам? Хозяин.
Они сидят за столом, и Саша пьет наливку — похмелюга — и с хрустом разгрызает куриные косточки, у Саши белые крепкие зубы, и разгрызает он ими косточки быстро, ни один зуб у него даже не запломбирован, такие на редкость хорошие здоровые зубы. А Натке хочется сказать одну фразу, фраза эта катается у нее на языке, она даже проговаривает ее про себя несколько раз, и делает такое необходимое ударение на нужном слове, и все ее существо сейчас живет этой одной фразой, эта фраза сидит на стуле вместо Натки, и эта фраза: «Я теперь твоя любовница, да, Саша?» И эта фраза, сейчас-сейчас она ее скажет, — все взорвет в этой комнате, все-все сейчас изменит: Саша перестанет грызть кости, посмотрит на Натку и что-то ответит, и опять все взорвется в комнате, перевернется, но пока он не знает, он грызет белые кости такими белыми зубами, он так проголодался, Саша, пусть покушает, да-да, пусть поест, и тогда она скажет, просто интересно, ужасно интересно, что же он, как он…