После похорон Станкевича я перенес чемоданы с пленкой в свою комнатушку, которую снимал у семьи крымских караимов на окраине Ялты, улегся на земляной пол меж чемоданами, положил голову на самый большой из них и заплакал… Я знал, что под этой толстой кожей, в яуфах, переложенных страницами рукописей, хранятся драгоценные россыпи, чистое высокопробное золото, и только от меня зависело, как я распоряжусь наследием учителя и друга. Я знал, что, если отважусь щелкнуть замками чемоданов, комната завертится, как земной шар, подставляя одним боком Южную Америку, а другим — острова Океании, лодку Озириса, мрачную монастырскую тюрьму, где томилась Жанна д’Арк… Так много было там заключено — технических идей, сценарных набросков, лиц, персон, эпох и цивилизаций… Убить хозяина чемоданов, творца целой вселенной, могли только космические силы, воспеванию которых он отдал свою жизнь.

К тому моменту у меня была договоренность с двумя капитанами, большими любителями синематографа, каждого из них я обещал заснять своим киноаппаратом. Один был капитаном греческого углевоза, перевозившего пассажиров. Другой — капитаном черноморского дубка, следующего в Херсон с грузом соленой рыбы. Я загадал тогда: кто из них отправится первым, с тем я и уплыву. Рулетка в духе тех времен, всеобщего помрачения умов. Первым сообщил мне о своем отплытии капитан дубка. Так я оказался в Херсоне. После долгих приключений добрался с чемоданами Станкевича до Киева, где сразу влился в ряды красного агитпропа, спасая себя, пожертвовав пленкой Станкевича на нужды молодой русской революции. А если б тогда, в ялтинские дни девятнадцатого года, первым от причала отправился греческий угольщик?.. От того самого причала, с которого красные будут потом сталкивать связанных пленных офицеров, падавших в море с камнем в ногах, навытяжку, как живые свечи, и долго качавшихся толпами у дна, словно тростник, колеблемый ветром… Смог бы Станкевич вообразить себе это? И снять такую фильму?»

Так говорил Викентий Петрович за столиком кафе «Лира», куда мы ненадолго заглянули, чтоб укрыться от январской стужи.

Я молча помешивала соломинкой молочный коктейль. Слушала и думала: что же мне делать с этой разящей инверсией в подростковый аутизм, с этим потоком безостановочной жалобы и тоски… Я думала: как же ему помочь в его старости, одиночестве, болезнях, комплексах, какие еще слова сказать, чтобы они могли принести ему хотя бы минутное облегчение. И куда именно мне приладить теперь эти внезапно всплывшие из небытия башмаки великого Эйзена… Я понимала, что все это встраивалось в эпоху, укладывалось в длинную сложную жизнь отдельного человека, пережившего многое, страдающего сейчас от инерции монтажных кусков… Человека, прошедшего, как по лезвию бритвы, между смертью и бесчестием, добросовестного в своем ремесле, не замаравшего рук чужой кровью или доносом, уж это-то я чувствовала за ним, по-своему одолевшего свое время с его нешуточными угрозами, волчьей хваткой.

Эти приступы странной болезни прекратились с началом войны. Душевное равновесие, покинувшее его после того, как был приговорен его лучший фильм, вернулось к нему во время боевых действий, которые он снимал в качестве оператора военной кинохроники. Он снимал горящие танки, пылающие города и села, разбомбленные блиндажи, окопы, вмерзшие в лед тела солдат и мирных жителей. Он снимал днем и научился снимать ночью, предварительно изучив карту предстоящего боя. Снимал с самолетов, забившись в узкое пространство кабины «Ил-4», заняв место стрелка под плексигласовой полусферой и просунув камеру в пулеметный люк. Снимал из окопа, потом поднимался и шел вместе со всеми в атаку, строча кинокамерой перед собой, вживую снимая чужую смерть, каждую секунду готовый принять свою. Снимал на фоне предгрозового неба медленно движущиеся силуэты тяжелых бомбардировщиков или наступающих немецких танков, перебегая с места на место, меняя точки съемки, на ходу сменяя объективы… Он перестал бояться смерти. Камень, плоть, железо — все оказалось равно смертным. И конечно, балансируя среди грозивших обрушиться перекрытий разбомбленного дома в пригороде Берлина, ища удобную точку для засъемки последнего немецкого укрепрайона, он думал об Истории…

Он помнил, как в начале двадцатых годов из «битой» пленки делали гребешки — половина страны расчесывалась «Брест-Литовским миром», «Депутатом Пуришкевичем, выступающим на митинге перед Таврическим дворцом», «Февральской революцией», — тогда стране нужен был целлулоид. Позже ей понадобилось серебро, добываемое из «Октябрьских дней в Петрограде»… Золото в те скупые дни, должно быть, извлекали из позолоченных окладов церковных икон, из осеннего листопада. К концу войны нужда в серебре снова возросла: появились промывочные машины, пленку закладывали в раствор красной кровяной соли, в раствор фиксажа, смывая эмульсию, и многие кадры, за которые военные операторы отдавали свои жизни, увидела и прочитала щелочная жидкость, унесла с собою ставшая живой вода.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги