– Да вроде я всё рассказывал. Хотя, нет… Ну смотрите, в принципе да, каждый из нас может стать видимым, если сам захочет этого. Но в невидимом состоянии мы уязвимы. Вот, к примеру, если эта… жена вдруг сейчас вспомнит, например, вот об этой давно засохшей герани, – писатель ткнул пальцем в направлении трупика цветка, – и решит её побрызгать и нечаянно попадет брызгами на вас или на меня, то мы станем видимыми, в тех местах, куда попадут капли. Если нас польют из ведра, то проявится сразу большая поверхность. Если вы решите принять душ, то у того, кто это увидит, случится инфаркт. Под дождь лучше не попадать вовсе – проще сразу быть видимым. А вот…
Довлатов разглагольствовал бы и дальше, но тут завибрировала подвеска у него на груди.
– Ну какого чёрта! Я только во вкус вошёл, – он методично пересматривал очередной альбом с фотографиями, – ой… это я не того хотел сказать…
– Серж, хватит уже, будь собой. Что там?
– Да Амадеус на помощь зовёт, требует, чтобы мы все срочно прибыли на бульвар какого-то адмирала Руднева, дом десять. Говорит, нужна помощь…
– Нужна так нужна, полетели…
– Так вот, я не всё сказал. Если мы становимся видимыми не по собственному желанию, а из-за чьего-то воздействия, то самостоятельно стать невидимыми не можем ни пока нас поливают, ни после, до тех пор, пока не высохнем…
– Боже, сколько сложностей… – уныло вздохнул Папа Римский, – а так всё хорошо начиналось…
Истина в гладкой рифме.
А в квартире напротив приятный вечер был в самом разгаре – вторая бутылка гастрономовского коньяка подходила к исчерпывающей пустоте. Впрочем, собутыльники не были сильно пьяны, скорее расслаблены и умиротворены. Кенар курил в нирване. Тут произошло нечто. Масловский был готов поклясться собственным отсутствующим почти здоровьем, что на груди у Леонида завибрировал необычный медальон, после чего этот самый Леонид что-то буркнул себе под нос – что-то вроде про мать Моцарта – и в ту же секунду исчез, растворился в пространстве, а через пять секунд хлопнула входная дверь.
Кенар и Масловский посмотрели друг на друга, на пустое место за столом, ещё раз друг на друга и… решили, что странный Леонид просто очень быстро передвигается, а у них заторможенное восприятие от выпитого. Так думать было значительно проще, чем искать объяснения случившемуся.
А Бетховен тем временем летел на другой конец Москвы и громко ругался на трех языках – настолько его вывел из себя Моцарт со своим сигналом о помощи. Знал бы Людвигван, для чего его зовут, ругался бы ещё громче.
Сергеича же Амадеус отвлек от самого важного – сна. Глюк в кои-то веки решил провести день дома и заняться творчеством. Такой порыв у него возник после длительной пьяной беседы с новым другом в «Чарке». Во время разговора Глюк постоянно вспоминал ученика Жуковского и Державина не самыми лестными словами, и несколько раз предположил, что «солнце русской поэзии», наверное, в гробу уже обыкалось от таких воспоминаний. Знал бы он, что это самое «солнце» сидит и икает не в мифическом гробу в Святогорском монастыре, а в полуметре от него, Глюка, из-за дикого пойла, которое в «Чарке» подавали под видом пива, он бы сошёл с ума.
Так вот, разговор с Саней натолкнул его на странные размышления: с чего это он так нападает на великого поэта? И ответ оказался неутешительным. Уже ближе к вечеру следующего дня, в тишине своего вполне чистого, но очень аскетичного холостяцкого жилища, Илья честно признался себе, что просто завидует таланту, той самой чертовой гладкой рифме, которая кажется такой простой и примитивной, но которой так трудно добиться.
А до этого откровения поутру Илья Матвеевич Глуковский мучился похмельем. Двойная порция доширака это частично исправила, и после обеда Илья вспомнил, что он революционер, решительно перестал себя жалеть и занялся творчеством. И вот теперь он сидел за столом в своей квартирке в доме двадцать три на малопоэтичной, как по названию, так и по сути, Магнитогорской улице и писал, а Александр Сергеевич невидимый пристроился в той же комнате на невысоком югославском шифоньере образца позднего СССР, и, поскольку в комнате ничего интересного не происходило – Илья писал молча и вслух ничего не зачитывал – начал кемарить. Когда же по сигналу Вольфганг-Амадея завибрировал медальон, он спросонья дернулся, стукнулся головой о потолок – ну да это не страшно, ибо не слышно. Хуже другое, он задел спортивную сумку, которая лежала на шкафу и благополучно упала на пол. Естественно, Пушкину пришлось спешно линять из поэтических чертогов – вдруг Илья окропит его святой водой? За время наблюдения Сергеич успел выяснить, что его подопечный, оказывается, верующий. По крайней мере, изображает из себя такового… И пока Глюк соображал, что оторвало его от работы и, действительно, вспоминал, где бутылка со святой водой, великий русский поэт улетел в Бутово. Когда поэт современности нашёл искомую бутыль, поливать было уже некого и ценные капли были потрачены впустую.
Испытательный срок.