– Мне удалось открыть, – посмотрел он твердо мне в лицо, – что это не фантастика, время может течь в обратном направлении.
– Оно действительно течет в обратном направлении, – согласился я с ним, – когда разрушают не лица на рисунках, а нравственные ценности самой жизни.
– Ценности? – улыбнулся он. – Еще кофе?
Когда он отлучился, я вдруг подумал о том, что во все века грандиозные социально-психологические явления сопровождались гротескными тенями. В начале XVIII века Вольтер с его «культом разума» – и великосветский распутник, которому показалось, что «суд разума» освобождает от «суеверий морали» и ничего недозволенного в мире не осталось. Потом Руссо с его «культом сердца» – и сентиментальный нотариус, экзальтированно разглагольствующий о бегстве в «девственные леса». В начале XIX века Байрон с его трагическим одиночеством и непонятостью – и описанный Пушкиным «москвич в Гарольдовом плаще». Потом, через ряд десятилетий, Ницше с его Заратустрой – и телеграфист на полустанке, разыгрывающий перед захолустными барышнями «сверхчеловека».
Хозяин вернулся с кофе, и я почти осязаемо почувствовал философскую суть его «потертости». Ведь он уже был и великосветским распутником, и сентиментальным нотариусом, и телеграфистом-ницшеанцем, перед тем как стать сегодня «интеллектуалом». Роль, в сущности, не менялась, лишь немного варьировалось действие. Особенность любой гротескной тени в том, что она доводит до абсурда пафос отрицания. Ах, как заманчиво в компании юных женщин выпить кофе с интеллектуальными сливками за разговором о том, что не осталось в мире ни бурных дней Кавказа, ни Шиллера, ни славы, ни любви!
– А не помните вы, – поинтересовался я, уходя, – мысли Винера об уходящем свете?
– Заходите вечером, – улыбнулся он светски, – у меня будет кое-кто из физиков, большой знаток в области света и тьмы. Что делаем? – шутовски развел руками. – Играем в частицу «анти». Антимиры… Антигравитация… Антитела… Антироман…
Выйдя на улицу, я понял окончательно, что устал быть «травматологом», мне захотелось немедленно оказаться в окружении нормальных людей, видеть нормальную жизнь, чувствовать нормальное течение времени. И я подумал: как хорошо, что оно, время, не бумеранг, а стрела, и направление его непреложно. По-видимому, лучше, точнее сопоставить его даже с океанскими волнами, имея в виду мощь их необратимого бега. Особенность этих волн не забвение, а антизабвение: в отличие от вод мифической Леты, они не усыпляют, а будят воспоминания. Они насыщены, перенасыщены – как подлинный океан планктоном, «мокрыми» пастбищами, которыми можно накормить все живое на земле, – мудростью и страстью, тоской и мятежностью, окрыленностью и болью веков человеческой истории.
Этот «планктон», заключающий мысли и чувства миллионов известных и безвестных людей, которые жили, боролись, искали истину, жертвовали собой, любили до нас, подобно планктону неметафорическому, в буквальном смысле слова – богатство, и доступное, и потаенное одновременно. Мы можем получить его даром, это именно дар нам от минувших поколений, и мы не можем получить его без сосредоточенных усилий нашего сердца и нашего ума. «Вечные» ценности – вечные потому, что на их созидание ушли века, века и века, – наше наследство и наш труд, тоже подобно настоящим пастбищам. А вознаграждение за труд – «зернохранилища вселенского добра», о которых писал один из поэтов XX века.
Да, думал я, возвращаясь в нормальный, естественный мир, течение времени необратимо, но в мудрой этой необратимости возможны островки нравственной энтропии; возрастает этическая неопределенность, когда «творцы антиидеалов» утверждают за чашечкой кофе, что в мире не осталось «ни Шиллера, ни славы, ни любви», «работая на понижение», развязывая низшее в человеке… У Эдгара По есть замечательный рассказ о том, как чудовищное исполинское существо возникло в поле зрения человека, заслонило мир, но стоило чуть повернуть голову – и фантастический исполин оказался ничтожной мушкой; то был оптический обман, странность восприятия. «Творец антиидеалов» – тоже мушка, которая может на минуту заслонить мир, полный солнца, мудрости и добра, но этой минуты иногда достаточно, чтобы совершился трагический перелом человеческих судеб.
Я думал, возвращаясь в нормальный мир, о том, что, быть может, самая большая ценность нашего времени – ощущение единства всех ценностей, когда-либо созданных человеком, и чувство собственной сопричастности этому единству. «Творцы антиидеалов» любят говорить о «торжестве машины», и действительно мы живем в век могущества техники, но оно, как кажется мне, все больше обостряет понимание ценности человеческой личности, подобно тому, как механический соловей в известной истории Андерсена помогал понять бесценность соловья живого, подлинного.