И вот – не «травматолог» уже, а обыкновенный человек – вернулся я в «нормальный» город и увидел милые человеческие лица, услышал и в повседневности содержательную человеческую речь, ощутил будничную красоту жизни. Были переполнены залы театров и библиотек, и невозможно было, не позаботившись об этом заранее, достать билет на органный вечер в соборе. Я шел по городу, заходил в парк и книжные магазины и наслаждался нормальной жизнью, ощущая все полнее радость возвращения от патологии к норме.
В этот город, к этой жизни вернутся Виктория и Наташа. Что поняли они уже, что поймут ко дню возвращения? Не ошиблась ли судья Шагова, говоря о духовной работе, которая началась у Наташи? Не обманулась ли замполит Марина Владимировна, когда писала о Виктории у себя в рабочей тетради: «Она осознает себя, лучшее в себе все полнее, ее желание танцевать на большой сцене дает ей силы»?
Но ведь сам же я видел: во время «концерта», когда Виктория танцевала вальс Шопена, на озаренном изнутри лице ее мелькнула улыбка счастья, да, именно счастья, там, в колонии. Она осязала нечто вечное, ради чего стоит жить, и исцелялась сердцем, это осязая.
А Наташа? Когда она в разговоре о «Войне и мире» задала вопрос, может ли быть счастлив человек, украв или зарезав, – не было ли это началом исцеления?
Порой человек, лишь поранив что-то – ладонь, колено, губу, – начинает по-настоящему ощущать этим пораненным местом живую и саднящую телесность мира. То же самое относится, возможно, и к «фактуре» нравственных ценностей. Их саднящую силу ощущаешь иногда, лишь поранившись: так Виктория почувствовала искусство, а Наташа – любовь. Надолго ли? Окажет ли это могущественное воздействие на их дальнейшие судьбы?
Относительно нетрудно изменить поведение человека, но, меняя поведение, мы не меняем судьбы, как не меняем направления ручья, кинув в его сердцевину увесистый камень или тяжкую ветвь ели: чуть изломившись, он обежит, омоет ее, не помышляя о новом русле. Иное русло – иной характер, а характер – это система черт, расположений и склонностей, и, видимо, эту систему можно изменить лишь посредством изменения системы ценностей…
Один из западных философов XIX века заметил, что человек часто переживает «ужасы трагедии», будучи лишен величия трагических персонажей. В нашей истории «героини» пережили трагедию индивидуализма, будучи лишены величия героев Шатобриана или Стендаля. В повседневности они утрачивали то же человечески бесценное, что и те в высокой художественной действительности. И как Жюльен Сорель лишь накануне казни, в крепости, понял, что только чувство человеческой общности возвышает человеческое сердце и делает жизнь осмысленной и высокой, так и Виктория и Наташа, будучи лишены величия трагических персонажей, поняли это в колонии, в ее однообразной повседневности.
Индивидуализм как образ жизни и как мировоззрение потерпел в этих судьбах очередной крах…
Я старался исследовать «переломы» в судьбах моих героинь достаточно подробно. Из действующих лиц истории я не увидел лишь одного Эдмунда, «лучшего ударника Советского Союза», как писала о нем в «исповеди» Виктория: его уже не было в живых. Поначалу мне казалось, что, не увидев его, я не пойму чего-то важного в жизни Виктории, а потом я подумал: а разве она пошла за ним? Она пошла за его барабаном. И решил: пусть последнее, что увижу, и будет этот барабан. Потому решил, наверное, что общение с криминалистами воспитало во мне уважение к вещественным доказательствам. И я захотел увидеть это «доказательство».
Когда я вошел в зал ресторана, где было торжественно-тихо, как в зале концертном, «Собор» уже играл. Я посмотрел на барабан: он был наряден, как большая золоченая игрушка, с боков и порядочно потерт, точнее – вытоптан, сверху. Жестокая вытоптанность его серой шкуры не сочеталась с диковинным изяществом рук музыканта.
Руки эти в самом деле были удивительны: странно удлиненные, будто обезволенные наполовину стянутыми перчатками пальцы отличались чисто обезьяньей ловкостью, которая изумляла, казалась неестественной именно потому, что не было на них шерсти. Они мерно колдовали, почти неслышно били в барабан, топтались на нем, изнутри формируя ритм оркестра. И, может быть, оттого, что удары были неслышны, обнаженность этих неестественно изящных рук выглядела неприличной, даже непристойной, как выглядели бы суфлеры, вдруг в телесной яви обнаружившие себя перед залом.