Шли молча. У развилки, под разлапистой елью, Андрей предложил отдохнуть, и Ержанов, посоветовав ему вздремнуть перед ночным свиданием, пошел в гору один. Он медленно поднимался по тропинке и словно наяву видел молодого, стройного человека с высоким лбом, обрамленным мягко курчавившимися волосами, и глазами, горящими внутренним огнем вдохновения. Нетрудно было себе представить, как, вероятно, таким же ласковым осенним днем медленно поднимался по едва различимым извилистым горным тропинкам погруженный в свои мысли Поэт.
…Воздух, настоянный на девственных лесах хвойной Тюрингии, был чист. Монотонно бормотали ручьи, и беззаботно щебетали птицы. Высоко в небе парили орлы. Утомленный шумной жизнью Веймарского двора, кутежами экспансивного герцога Карла Августа, многочисленными делами и хлопотами, Поэт теперь наслаждался тишиной, гармонией первозданной природы, которую он, великий жизнелюб, всегда воспринимал полно, живо и благоговейно. Не раз, когда становилось особенно душно и тоскливо в крохотном герцогстве, Гёте совершал свои маленькие «хеджры»[2] — слово, вычитанное им из корана и пленившей его поэзии Востока, — сюда, в тихие горные леса, на одинокие, замкнутые вершины, где неизменно царили мудрость и покой.
Здесь Поэта каждый раз посещало вдохновение, он остро и явственно чувствовал свое назначение в жизни, свое призвание художника, ученого, общественного деятеля, весь тот непостижимый для одного человека, будь он хоть трижды гением, титанический труд, который предстояло ему совершить на своем долгом-долгом жизненном пути, и, вероятно, именно здесь, на одной из вершин Габельбаха, произнес он однажды гордые слова: «Пари, моя песня!»
…Занятый своими мыслями, Ержанов не замечал времени. Присел на трухлявый пенек у опушки, достал папиросу.
Стояла удивительная тишина. Солнце уже плавилось у горизонта, осветляя синеву спокойного, бездонного неба; снизу неслышно подкрадывались легкие тени, ели замерли в каком-то восторге, ни единого шороха, ни дуновения. Надо было возвращаться. Хотя война и отгремела, время для одиноких вечерних прогулок в горах еще не наступило. Андрей, наверное, выспался и теперь с нетерпением ждет его, чтобы вернуться в деревушку, где их рота стоит уже несколько месяцев в ожидании распоряжений высшего начальства.
Ержанов вздохнул. Не хотелось расставаться со своими думами, воспоминаниями, тем благостным настроением мечтательной души, которое рождает необъяснимое ощущение сопричастности чему-то бесконечно дорогому и светлому. Он жил сейчас совсем в ином мире, будто ходил вдоль берега далекого Ишима, уже объятого вечерними сумерками, охваченного дремой, и под ногами его шуршал песок, у самой кромки зыбились причудливые густые тени тальника, а из-за пригорка доносились приглушенные звуки вечернего аула.
— Темной ночью горы, дремля… — тихо проговорил Ержанов пришедшие вдруг на память слова, чувствуя, как радостная волна воспоминаний захлестывает его.
…Словно вчера все это было.
Откуда-то из степей медленно и неотвратимо надвигаются, постепенно густея, вечерние сумерки. Там, внизу, по-над Ишимом, над непроходимыми тугаями навис плотный мрак. Странно: почти осязаемо движутся, плывут тени, будто чернокрылая гигантская птица спускается к земле. Аул погружается в ночь. Вместе с нею приходит и тишина, глухая, вязкая. Но вот уже все умолкло, тишина становится все звонче и звонче, и уже не плывут, а застыли тени, и слышно, как где-то у брода трется о прибрежную гальку, что-то ласково нашептывает берегу вода.
С опушки березового колка, от крайнего дома аула степенно и тягуче всплывает песня. Сочный, густой бас широко и раздольно выводит:
— Ка-а-рангы-ы тунде-е-е-е…
Восторженный голос певца с легкой, сладостной дрожью, как бы сдерживая свой восторг, долго, с упоением тянет эту ноту, и низко-низко плывет над аулом песня, не спеша, уверенно, словно сильная и гордая птица перед стремительным взлетом. Но мелодия не взмывает, не устремляется круто ввысь, а парит над аулом сдержанно, широко, вольно.
— …тау ка-а-алгы…
Голос певца нарастает, ширится, наливается тугой мощью, постепенно набирает высоту, и теперь уже песня летит над аулом, над колками, над степью, летит на черных крыльях ночи, отзываясь мощным, как звуки органа, эхом со стороны Ишима…
Ержанов был зачарован песней. Всего неделю назад, получив диплом, приехал он в аул на побывку. Все складывалось прекрасно: его оставили на кафедре читать курс казахской литературы. Был он молод, талантлив. Писал стихи. Мечтал воспеть несравненную красоту черноглазой Зауреш, «единственной отрады поэта», посвятив ей большой цикл стихов.
В ауле он целыми днями пропадал на Ишиме, купался, загорал, ловил рыбу, по вечерам ходил по окрестностям, дышал родным степным воздухом.