К тому времени решение было для меня очевидным. Я заметил, что граммофон капитана Клатсема имеет тот тип сапфировой иглы, что предназначен для проигрывания записей, выпускавшихся ‘Pathé’ и другими фирмами и известных как глубинные, в отличие от поперечных записей ‘Columbia’ и ‘Gramophone-and-Typewriter’. И я вспомнил, что многие глубинные записи в то время (как, полагаю, и некоторые радиозаписи ныне) начинались изнутри, так что игла устанавливалась рядом с этикеткой и двигалась наружу к краю диска. Бездумный слушатель легко может начать проигрывать такую запись более привычным способом. Результат почти во всех случаях будет тарабарщиной; но в данном конкретном деле…
Я без труда приобрел пластинку Карины и поспешил в свой дом в Кенсингтоне, где в комнате над амбулаторией стоял граммофон, настраиваемый на воспроизведение как глубинной, так и поперечной записи. Я поставил пластинку на вращающийся диск. Естественно, на ней было помечено: ‘НАЧАЛО В ЦЕНТРЕ’, но как легко можно пропустить такое объявление! Я сознательно не обратил на него внимания. Я запустил граммофон и поставил иглу…
Каденции колоратуры наоборот — странная вещь. В услышанном мной варианте запись, естественно, началась с поразительной последней ноты, столь удручившей мисс Бориджян, а затем перешла к тем ослепительным фиоритурам, что так усиливали уверенность костюмерши во власти ее хозяйки над временем. Но в обратном порядке они звучали, как музыка некой неведомой планеты, имеющая свою внутреннюю связь, следующая неведомой нам логике и творящая красоту, поклоняться которой нам мешает лишь наше невежество.
И среди этих пышных завитушек таились слова; Карина, что почти уникально для сопрано, обладала дьявольски ясной дикцией. И слова эти поначалу были просто: ‘Nema… nema… nema…’
И, пока голос блистательно повторял это перевернутое ‘Amen’, я оказался в буквальном смысле вне себя.
Я стоял, голый и дрожащий в холоде лондонского вечера, рядом с тщательно подобранным набором одежды, пародирующим тело доктора Хораса Вернера.
Момент ясности длился всего мгновение. Затем голос дошел до многозначительных слов: ‘Olam a son arebil des men’[29]…
Она пела Молитву Господню. Общеизвестно, что во всей некромантии нет чар более могущественных, чем молитва (особенно латинская), произнесенная задом наперед. В качестве последнего акта своих магических злодеяний Карина оставила эту запись, зная, что кто-то из покупателей по неосторожности проиграет ее задом наперед, и тогда заклинание сработает. И оно сработало теперь.
Я был в некоем пространстве… в пространстве бесконечной тьмы и влажного тепла. Музыка куда-то ушла. Я был в этом пространстве один, и само это пространство было живым, и своей очень влажной теплой темной жизнью оно вытягивало из меня все, что было моей собственной жизнью. И в этом пространстве рядом со мной был голос, голос, непрерывно кричавший: ‘Янм ибиль! Янм ибиль!’, и я, несмотря на всю стонущую, задыхающуюся настойчивость этого голоса, знал, что это голос Карины.
Тогда я был молод. Конец епископа, должно быть, выдался быстрым и милосердным. Но даже я, молодой и сильный, знал, что это пространство жаждало окончательного истощения моей жизни, что моя жизнь должна быть извлечена из тела, как тело было извлечено из своей шелухи. И я молился.
В те дни я не был человеком, склонным к молитве. Но я знал, что слова, которым нас учит Церковь, угодны Богу, и молился со всем рвением души об избавлении от этого кошмара Жизни-в-Смерти.
И я вновь стоял голый рядом со своей одеждой. Я посмотрел на граммофон. Пластинки там не было. Все еще обнаженный, я пошел в амбулаторию и приготовил себе успокоительное, прежде чем осмелился доверить пальцам застегивать одежду. Затем, одевшись, я вновь отправился в лавку торговца граммофонами. Там я купил все имевшиеся у него экземпляры этого дьявольского ‘Pater Noster’ и разбил их на его глазах.
Хотя я едва ли мог себе это позволить даже при своем относительном достатке, следующие недели я провел, прочесывая Лондон в поисках пластинок с этой записью. Я сохранил одну, и только одну; вы ее недавно слышали. Я надеялся, что иных не существует…
— …но, очевидно, — заключил доктор Вернер, — ваш мистер Стамбо смог раздобыть одну, да смилуется Господь над его душой… и телом.
Допив свой второй драмбуи, я заметил:
— Я большой почитатель вашего кузена. — Доктор Вернер вежливо устремил на меня взгляд голубых глаз. — Вы находите то, что удовлетворяет вас в качестве правды.
— Бритва Оккама[30], мой дорогой мальчик, — пробормотал доктор Вернер, ассоциативно поглаживая свои гладкие щеки. — Решение экономично учитывает каждый неотъемлемый факт проблемы.
— Но послушайте, — внезапно проговорил я. — Это не так! Хоть раз я вас подловил. Один ‘неотъемлемый факт’полностью опущен.
— Какой же?.. — проворковал доктор Вернер.
— Вы не могли быть первым человеком, подумавшим о молитве в том… в том пространстве. Естественно, епископ так и сделал.
Доктор Вернер помолчал. Затем в его глазах замерцало: ‘Милый мальчик, как же это глупо!’