«...Ты сам меня учил: потеряв чувство долга, человек теряет все. Возможно, я была плохой ученицей, но это усвоила. Я не только пишу, а уже вижу, как ты читаешь мое письмо, и без конца повторяю: так надо. Твержу тебе, а еще больше самой себе. О, если бы можно было заглянуть в будущее! Если бы можно было. Но этого человеку не дано...».
— Люн хлопочет, чтобы меня отпустили из Брюсселя, — задумчиво говорит Дезаре. — Он хочет, чтобы я возглавил коммунистов «Шато де Серен». Там я работал до войны, компания приглашает меня на прежнее место... Ты будешь в конце концов есть? Все остыло.
Я что-то нацеплял на вилку, заталкивал в рот, не ощущая вкуса, перед глазами стояло крохотное окошко, черная точка на белом фоне, и чей-то голос нашептывал, что это и есть окно в будущее, достаточно прислониться к нему — все станет известно и не надо мучиться.
А Дезаре, отвернувшись тем временем от реального окна, из которого лились лучи майского солнца, продолжал говорить:
— Наступило время некоего благодушия, будто мы достигли всего, чего хотели. На самом же деле, кроме того, что прогнали бошей, ничего не изменилось. И здесь мой старикан тысячу раз прав! Даже администрация осталась та же самая, что служила гитлеровцам и еще будет служить кому угодно. Закончились бои на фронте, надо готовиться к классовым боям... — Стукнув кулаком о колено, Дезаре задорно взглянул на меня голубыми глазами. — Давай нашу! А потом — на выставку. Потешь авторское самолюбие, смилостивься! — И, не ожидая согласия, затянул густым баритоном: — «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи...»
Мне хотелось рассказать об Эжени, человеку в горе необходимы если не помощь, то хотя бы сочувствие. Кто знает, как бы все обернулось, если бы я заговорил. Возможно, мой «БМВ» помчал бы нас не в Льеж, на площадь Вер, а на ферму Жан-Батиста Рошара и все сложилось бы иначе? Может быть. Однако момент был упущен...
4
Бывают минуты, когда человек едва не сходит с ума от радости, от счастья, все иное забывается, все отступает, как мелочное, пустячное, хотя на самом деле оно и не мелочное, и не пустячное, потому что из мелочей в конце концов складывается жизнь, и потом все займет свои надлежащие места, в твоих делах и помыслах, в твоей судьбе. Однако в тот неповторимый миг его нет, оно растворяется в бесшабашном буйстве всего живого, что только есть в тебе, в экстазе чувств, которых не выразить словами.
Победа...
Какой дорогой ценой оплачена эта минута! Как долго шли мы к ней! Сердца наши в шрамах...
Накануне радио сообщило: подписано соглашение о капитуляции немецко-фашистских войск. На улицах Брюсселя творилось невероятное — люди смеялись, плакали, женщины без стесненья целовали мужчин. Стихийно возникали митинги, над городом катилось эхо выстрелов, стреляли из автоматов и орудий, из офицерских пистолетов и охотничьих ружей, стреляли из всего, что только могло стрелять, а из окон, с балконов обильным дождем сыпались ранние майские цветы.
Этот вихрь завертел и нас, сотрудников советской военной миссии на тихой рю де Фанс, которая сразу же стала бурной, словно река в весеннее половодье; толпы жителей столицы заполнили улицу на целый день.
Но мы не понимали, почему молчит Москва. Неужели капитуляция односторонняя, только на Западе, а на Востоке все еще идет война? Может, это тот самый сепаратный мир, что снился немецким генералам?
И вот наконец-то сообщение из Москвы! Фашизм стал на колени перед Советской Армией, перед советскими людьми, обреченными на гибель четыре года тому назад.
Я не знаю, как все происходило там, в Карлхорсте.
Перед глазами встают надменные гитлеровские генералы. Они идут, склонив головы, к столу, уже не надменные, подавленные, но злые от стыда и унижения, гневно зыркая на меня исподлобья, и я, Антон Щербак, волею моего народа наделенный безграничными полномочиями, презрительно говорю: «Вот здесь, бывшие господа нибелунги, ставьте свои закорючки. Ставьте для истории! Чтобы увидел весь мир! Чтобы было неповадно другим».
Из приемника гремела музыка, в распахнутое окно было видно, как сияет в небе солнце, трепетно-веселое, а само небо было прозрачно-синее, без единого облачка; музыка казалась оглушительной тишиной, потому что ее мажорные ритмы звучали в унисон с тем, что творилось в душе («И станет тихо на земле, а небо будет синее...» Кто, это? Василек? Наш юный, незабываемый Пти-Базиль...).
Мы кричали до хрипоты, не слыша друг друга.
И еще до того как на столе полковника Свиридова, затисканного и зацелованного, откуда-то появились бутылки вина и в потолок полетели пробки, мы были пьяны от счастья.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
1
В субботу, едва Надежда пришла с поля, почтальон принес телеграмму: «Самохин уступил. Передаю дела. Буду Сивачах через неделю. Целую. Андрей».
Побежала к Кылыне похвастаться:
— Читай!