— Она совершенна, — говорит Сигрюн. — Я помню, что купила эту пластинку на деньги, которые заработала, разнося «Афтенпостен».
— Почему ты считаешь ее совершенной? — спрашиваю я. — Техника Стерна далека от совершенства.
— Разве?..
Она опускает глаза; раньше я не замечал в ней этой стеснительности.
— Конечно, он хорош. Но не безупречен. Я хотел сказать только это.
— Теперь я буду нервничать еще больше. Я буду Стерном, а ты — Закиным?
— Успокойся. Мы будем Лильерут и Виндингом. Никто не совершенен. Ничего другого я в виду не имел.
— Похоже, правда то, что, по твоим словам, о тебе сказала Марианне, — задумчиво говорит Сигрюн.
— А что она сказала?
— Что в музыке ты старше, чем в жизни.
Но что такое возраст, думаю я, начав играть с листа сонату Брамса ля мажор. С листа я играю хорошо. Алкоголь мне не мешает. Каких-то два глотка. Хотя от них я чувствую себя не таким уверенным в себе, каким бываю в трезвом виде. Но за эти годы мне много приходилось играть с листа. Кроме того, я хорошо знаю эту вещь. Сигрюн стоит рядом со мной, при желании мне достаточно протянуть руку, и я прикоснусь к ней. Мы начинаем с первого такта. Еще до того, как начинается главная тема, я слышу, что технический уровень Сигрюн гораздо выше, чем я ожидал. Звук теплый и полный. Она фразирует с холодной элегантностью, не погружаясь в сентиментальность, представляющую собой опасность для каждого исполнителя Брамса. Наверное, именно поэтому нам обоим нравится исполнение Стерна и Закина. В их игре есть что-то почти сухое и аналитическое. Остается тайной, когда начинается романтика, говорила обычно Сельма Люнге. Нельзя нагружать музыкальное произведение своими чувствами. Нельзя стоять на сцене и плакать, дирижируя медленными частями Малера. В романтической музыке чувств хватает на долгую жизнь. Но от романтизированного выражения они становятся пустыми. Мастера романтизма сохраняли равновесие между сдержанностью, почти скепсисом, и глубоким чувством, рожденным опытом. И все-таки у меня сильно бьется сердце. Я привык играть только соло. После того как я играл трио Брамса с Тибором и Мелиной, я никогда ни с кем не музицировал. Тогда в моей голове царил кавардак. А разве теперь лучше? Я первый раз играю дуэтом. Глупо, что я столько времени провожу в одиночестве. В руках Сигрюн скрипка звучит выразительно и полнозвучно. Рядом со мной играет зрелый музыкант. Я понимаю, что она много занималась. Технически она играет на профессиональном уровне. Воображаемые картины из детства Сигрюн и Марианне смешиваются с музыкой. Трудно сказать, почему женщина, которая играет с такой силой и красотой, не стала профессиональным музыкантом. И тут же я понимаю: Сигрюн хочет показать мне, что с тех пор, как она сложила оружие и начала заниматься медициной, она никому, кроме, может быть, самых близких, не открывала эту сторону своей личности. Эйрик тактично отошел в сторону и уступил мне свое место, место ее главного аккомпаниатора. Мне странно сидеть за их старым пианино и играть сонату Брамса здесь, у самой границы с Россией, среди безжалостной природы с ее жестокой красотой. Но ведь и Брамс тоже по-своему суров и безжалостен. Мы играем сонату ля мажор, которую оба предпочитаем другим произведениям. Нельзя сказать, что иначе и быть не могло. Сонаты соль мажор и ре минор публика любит больше. В сонате соль мажор есть мелодии, в сонате ре минор — страсть и драматичность. А что есть в сонате ля мажор? В ней есть та неопределенность, в которой мы с Сигрюн оба сейчас пребываем. Мы оба хотим одного и того же, пытаемся вместе создать нечто, превосходящее нас самих. Я смотрю, как играет Сигрюн. Трогательно видеть то самоотречение, которое она вкладывает не только в музыку, но и в саму ситуацию: ей довелось играть свое любимое произведение, чья сдержанная грусть достигает самых сокровенных глубин — и ее, и моих. Сигрюн закрывает глаза и сосредотачивается только на музыке. Она играет не для того, чтобы понравиться. Ей надо доказать одно: она принадлежит музыке. Музыке, которой она хотела посвятить свою жизнь. Это несчастная любовь, которая так и не прошла. Мы исполняем первую часть без ошибок.
— Браво! — говорю я. И тут же понимаю, что она не хочет прерываться. Она отрицательно мотает головой. Хочет продолжить игру. И мы играем. Неповторимая вторая часть. Andante tranquillo — Vivace di piu. Неожиданно я вспоминаю Кьелля Хиллвега, который говорил об улыбке сквозь слезы. Эта музыка рождена скорбью, но эта скорбь не переходит в отчаяние. Я вспоминаю слова Ницше, те, которые заставили Марианне сделать свой выбор: «Горе говорит: умри! Но тоска заслуживает вечности. Глубокой, глубокой вечности». Может быть, мы с Сигрюн уже находимся в вечности? В той вечности, которую, по Ницше, заслуживает тоска? В тоске Сигрюн по музыке, по ребенку, по всему, чем она не заполнила свою жизнь? Или мы пребываем в