Пришёл однажды в Ясную Поляну фотограф, которому нужно было сделать снимок для издательства. Толстой его принял. Тот долго, правда, добивался. Толстой говорил, что занят, что пишет, переутомлён. Но фотограф был настойчив, и Толстой его принял.
— Только одну фотографию для издательства, — попросил гость.
— Ну хорошо, хорошо, — вздохнул Толстой.
Фотограф сделал снимок.
— Понимаете, Лев Николаевич, ещё один снимок для журнала.
— Ну что ж, пожалуйста, пожалуйста.
Фотограф поправил ногу Толстому и сделал снимок.
— Понимаете, какое дело. У меня есть приятель, вы его знаете, ваш поклонник… У него скоро день рождения, и если вы позволите, то я сделаю снимок для него.
— Ну что ж, пожалуйста, пожалуйста…
— Только ногу вот сюда, руку вот так, а с бородой мы сделаем так (Леонов подошёл к Тимонену, положил ему ногу на ногу и быстрым движением разметал мнимую пышную толстовскую бороду и взъерошил шевелюру).
Фотограф сделал снимок.
— Ну, что, всё? — спросил его Толстой.
— Мы умираем, от нас, фотографов, ничего не останется. Вот у скульптора — памятники, у художника — картины. Понимаете, у меня есть дочь, я для дочки положу негатив, подпишу «Л. Н. Толстой».
— Ну ладно, ладно…
Фотограф сделал снимок.
— Всё?
— Последний, Лев Николаевич. Вот мы умираем. Все умирают. Вскрывают фонды, глядь — неотпечатанный негатив на стекле.
— Ну, давайте, давайте.
И когда фотограф ушёл, Лев Николаевич сказал своим домашним:
— Вот это настоящий фотограф. Уважать таких надо. Настоящий…
Собравшиеся дружно улыбались, лёд растаял, мостик переброшен. Поэт Илья Симоненков спросил, как и когда Леонов познакомился с Горьким, может быть, отец Леонова был дружен с Горьким?..
— Нет, отец мой был, правда, литератор. Маленький литератор, подписывался Максим Горемыка, и Горький его не знал. Окончил отец два класса сельского училища, крестьянский народный поэт.
Я послал Горькому «Барсуков». Нет, нет, первое письмо послал до «Барсуков». Он ответил мне письмом. Потом после «Барсуков» пригласил меня в Италию в 1927 году. Даже, кажется, после «Вора». Ну, я поехал. Был я тогда лучше и моложе, и он был моложе. Да вы, может быть, помните фотографию. Есть такая…
Леонов помолчал, и этим воспользовался Антти Тимонен. Вначале он говорил о публицистике Леонова в годы войны, а потом ещё что-то; в общем, из тирады Тимонена вытекало — как и о чём писать?
— Всё зависит от конституции самого писателя, от его индивидуальностей. Одних интересует философский, других — бытовой угол. Я лично никогда не интересовался бытом. Не люблю. Быт был мне нужен как винты, которыми я прикреплял к действительности тот сюжет, который шёл в дело.
Я брал бытовые вещи, которые могут остаться в памяти людей — народное творчество, песни, которые останутся, как наличник резной…
Года два назад я был в Америке и встречался там с Артуром Миллером. Я ему сказал, что поразительно, в наше время мир находится в ужасном, очень опасном состоянии. Я чувствую очень остро те опасности, которые волей-неволей влияют на дух нашей молодёжи, вызывают брожение… Я сказал насчёт задачи рода человеческого. Это большая проблема. Меня эти широкие, большие проблемы очень интересуют, потому что сейчас, как никогда, велика нависшая опасность над тем, что люди создали на земле.
В «Правде» была моя статья о Гагарине. Когда Гагарин полетел, я как раз думал, неужели в истории человечества может наступить момент, когда гайка или гвоздь станут реликвией и будут носиться на шее как память о погибшей цивилизации. Гайка, гвоздь… Дар, на который понадобилось шесть тысяч лет для того, чтобы его добыть и оформить.
Поэтому для меня это сегодня очень важно. Человек сегодня живёт среди чуда. Вот фотография, смотрите… Нет, серьёзно, сидим в тёплом помещении, горит свет, в бутылках вода, на столе телефон, и я могу говорить с любым городом в стране…
Вот это, эту остроту я чувствую. Я это сказал Миллеру. Сказал, что меня удивляет молчание Хемингуэя. Думал, что он что-нибудь напишет до конца своих дней. Грешно, каюсь, но странное ощущение, что он, Хемингуэй, проходит мимо, он, как наш Куприн. Хороший и обладает громадным даром, неповторимой манерой и силой построения диалога. У него диалог — ходом коня. Раз-два, раз-два — и в сторону. Странное дело, в центре этого мира, рыбаков, религии… А это прошло у него, как экзотика…
Вот это та проблема, которая меня очень волнует. Это, может быть, диктуется и другими соображениями: мне много лет. На том месте, до которого я дошёл, пора оглянуться. Посмотреть назад, посмотреть и на других.
Я против того, когда у нас отмечают разные даты, именно даты, как, например, двадцать первый, двадцать второй и другие съезды, которые, бесспорно, сыграли выдающуюся роль. Выгодно, конечно, писать к съездам, но думать нужно об этом в свете, рассматривая, как говорят моряки, «квершнит» — в поперечном сечении. Не только через это событие, но и через человеческую душу, ибо главная проблема литературы — это человек, человеческая душа.