Большим добродушием отзываются все слова Марлинского о храбрых воинах такого порядка. Если в его повестях о ком говорится с желчью и некоторым раздражением, так это о салонных кавалерах, во мнении которых военный мундир – своего рода красивый футляр для их ничем не оправданного самомнения. Одно из любимых положений в повестях нашего автора – перестрелка или открытое сражение прямодушных, даже несколько грубых, военных людей с такими выхоленными и блестящими собратьями по оружию. Приз победителю, конечно, почти всегда – женское сердце.
По всем этим типам и профилям мы, само собой разумеется, не составим себе понятия о том, какой общественной силой было в те годы наше военное сословие. У Марлинского – если не считать его собственных признаний – отсутствует самый интересный тип этого круга, – а именно, военный человек, победитель Запада и, вместе с тем, его пленник и ученик во всем, что не касается штыков и пушек. В оправдание Марлинского можно, однако, сказать, что после 1825 года о таком типе говорить было трудно, а нашему автору и совсем невозможно.
С тем большим вниманием остановился Марлинский на типе боевого героя, которого так выдвинули наши кавказские экспедиции. В «Письмах из Дагестана», в повести «Аммалат Бек» и в кратком рассказе о «Подвигах Овечкина и Щербины за Кавказом» (1834) Марлинский пересказывал правдивую страничку из длинного мартиролога нашей армии на Кавказе. Полковник Верховский – любимец солдат и гроза неприятеля – был очень живо изображен в «Аммалате». Полковник Миклашевский штурмовал на наших глазах Агач-Кале и геройски погибал («Письма из Дагестана»). Умирал ужасной смертью и поручик Щербина, который с горстью солдат два дня отсиживался в подожженном минарете, пока горцы его не стащили вниз и полумертвому и полуизжаренному не подрезали пятки и не вытянули жилы; штабс-капитан Овечкин отстаивал свою крепость против лезгин, один поддерживал бодрость духа в измученных бойцах; и, истекая кровью, изнемогая от судорог, уже в предсмертном оцепенении одним ударом сбивал с ног фельдфебеля, который заговорил о сдаче («Подвиг Ивана Овечкина и Щербины за Кавказом» 1834 г.). О многих таких героях, слава которых уже тогда шла незаслуженно на убыль, напоминал Марлинский в своих очерках. Читая их, иной раз думаешь, что читаешь не историю, а сказку, – так невероятно смелы люди, о которых идет речь, и так велики их страдания. Но все рассказанное Марлинским – правда.
Незадолго до своей смерти наш автор задумал написать целый роман из своей походной жизни. Повесть должна была называться «Вадимов», и главный герой ее был не кто иной, как сам Александр Александрович. К сожалению, роман остался неоконченным и от него уцелели только отрывки… Это – очень ценные страницы и как материал для биографии, и как образцы батальной живописи.
В литературе того времени это была первая удачная попытка развернуть перед читателем детальную картину военной жизни и непосредственно подействовать на его героическое или патриотическое чувство. При всей взвинченности и патетичности речи – двух качеств, от которых нашему автору случалось освобождаться лишь в очень редких случаях, – самый ход рассказа естественнен и правдив, а все действующие лица полны жизни и движения. Автор был прав, когда в одном отрывке своего недописанного романа («Выстрел») заставил военного человека негодовать на наши лубочные картины из военной жизни. «Ваши батальные живописцы не знают в своем деле аза в глаза, – говорит Марлинский от лица какого-то раскипятившегося полковника. – По мне лучше суздальские лубочные картинки, которые, с тараканами и паутиной, составляют неизбежные обои наших станций; в них, по крайней мере, увидите вы Русь наголо; и дух, и умение, и просвещение православных мужичков: «Стражения пат Масквой», «В хоть впариш», «Взатие славной крепасти Карса с помощью флатилии». Глупо, зато смешно, зато на этом лубке не подписано «рисовано с природы». Да, сударь, я повторяю вам, ваши художники или не имеют поэтического чутья выдумать сражение, если его не видали, или не имеют души постичь поэзию битвы, если ее и видели».
Марлинский имел право говорить так, потому что поэзия и вместе с тем правда битвы и военной жизни вообще схвачены умело и верно в его предсмертном романе. Конечно, его батальная живопись не совершенство, не то откровение искусства, которого мы дождались только после Севастополя в рассказах Толстого, но для своего времени такие рассказы, как «Осада» и «Выстрел», были настоящим литературным открытием. Все в них живет и движется – и одушевленные предметы, и неодушевленные.