Много раз видевшая смерть, Раиса ни могла ни секунды представить его убитым. И вспоминала… Как много она оказывается помнила! Или, наоборот, как мало… Его руки, мягкие и осторожные, строгий лекторский голос, темно-голубые, острые и молодые глаза. “Я не сержусь, товарищ Поливанова, я сосредоточен”. Ничего, кроме воспоминаний, у нее больше не осталось.
Весь день, строчка за строчкой, Раиса сочиняла письмо брату: “Теперь я знаю, верно, самое тяжкое, что ждет человека на войне — понимание, что любого встреченного тобой ты может быть видишь последний раз. Я потеряла товарищей, свою боевую семью”. Сочинять она пока могла лишь про себя, до того, как хватит сил записать все это, еще не одну неделю ждать: правая рука в гипсе. Пальцами двигать можно, но толку мало. Единственное письмо, в три строчки, она писала больше часа, наотрез отказываясь от помощи. Пусть уж почерк будет знакомый. А продиктовать то, что тяжким грузом давило на сердце, не смогла бы никому.
В конце концов Раиса заставила себя подняться и выйти на воздух. Пока отбоя нет, можно возле корпуса в садике посидеть. Там свежим ветром тянет с моря и не так жарко. И хоть немного, но она побудет одна. Очень не хочется, чтобы ее сейчас жалели. Утешать человека в жестоком горе бессмысленно, это все равно что керосином костер тушить. Надо сначала дать боли отгореть, угаснуть. Иначе только хуже сделаешь.
Деревья бросают кружевную тень на дорожку, на скамейку, где сидит Раиса. Море близко, ночами его бывает слышно. Так похоже на тот санаторий в Балаклаве, что ком к горлу подкатывает. Еще прошлым летом бродила она по ее тихим узким улочкам. А сейчас кажется, что это было невероятно давно. Может быть, десять лет назад. Довоенная жизнь настолько ушла в прошлое, так размыло ее в памяти, что и не веришь порой, что была она. И город был.
Здесь все иначе, на Крым непохоже. И солнце жарче, и зелень другая, буйная, яркая, непривычная глазу. Колышутся над головой пальмы, их листья похожи на растрепанные зеленые перья. Кто бы ей прежде сказал, что где-то в Советском Союзе могут вот так вот пальмы расти, под небом в парке? В Сочи, оказывается, могут. Среди багрово-алых цветов на клумбе топорщит колючие стебли какой-то огромный столетник. Как в оранжерее.
Ее привезли сюда из Новороссийска. Уходили машины ночью, в пути пахло дождем и морем, и если очень долго всматриваться в окно, можно было различить где-то слева цепочку гор. И вот он город. Пока она видит его только через ограду да с балкона на втором этаже главного корпуса госпиталя. Зеленые сады, белые стены, черепичные крыши домиков и далеко впереди — бесконечное, сверкающее под солнцем море. Такое только присниться может. Пальмы, неведомые южные цветы… Как в романах Жюль Верна. Но от красок этих, от обилия солнца режет глаза. Не трогает эта южная красота, ненастоящей она кажется. Будто заблудилась Раиса в чужих театральных декорациях. И листья на самом деле — цветной шелк, липкий от клея, белоснежные колонны при входе — пустые внутри, а домики вдали и вовсе нарисованы на холсте.
Первые дни она провела в каком-то оцепенении. Сил хватало только на то, чтобы проснуться и спуститься на первый этаж в столовую. И снова уйти и лечь. Это не сон даже, а какая-то непонятная оглушенность. Алексей Петрович бы объяснил… Лишь сегодня проснулась будто. Когда сводку прочла.
В саду тихо. Только легкий ветер шумит в кронах. Воробьи скачут по дорожке, совсем Раису не боятся, потому что выздоравливающие их прикормили. Прыгают теперь птахи почти у самых ног, поглядывают на нее, не перепадет ли им еще чего-нибудь. Живые. Не ведает птица человеческих бед, у нее свои, птичьему разуму посильные. И радости свои, нехитрые. Крошку хлеба ухватил, кошке в когти не попался — радуйся, чирикай.
“Я люблю землю в холодных рассветах, в ночных огнях, все места, в которых я еще никогда не жил”, - так и застряли в памяти строчки. Будто снова слышится знакомый голос. Как же много тех, кто больше не увидит этой земли, так любимой ими… Не услышит, как шумит море… И как много их еще будет!
Опять и опять перебирала Раиса строчки своего письма, которое непременно надо написать, как только рука начнет слушаться: “Сегодня я поняла, что осталась одна. Как тогда, в семь лет, на станции Брянск-товарная. Кто-то сказал бы: “малодушие”. Но малодушием будет позволить этому горю себя раздавить.” Стоит ли об этом писать? Что она сумеет рассказать брату, когда все-таки снимут гипс?