И вот когда я это сказал, она встала со стула, чуть-чуть ссутулившись, робко и медленно пошла к двери, скрывая лицо. И мне даже показалось, что у нее от обиды и страха дрожат плечи, и мне в эту секунду стало жалко ее и стыдно перед ней. Чувство торжества, которое охватило меня мгновение назад — вот, мол, глядите, я настоящий степной помещик, грубый и строгий, пахнущий вином и лошадью, я смогу укротить строптивую, вот я ее уже укротил, — это чувство сменилось тут же жалостью к ней и досадой на себя. А она все шла к двери, медленно-медленно, по нашей большой гостиной. Я уже был готов броситься ей вслед, повернуть ее к себе и по привычке упасть перед ней на колени, спрятать мокрое от покаянных слез лицо в ее юбке, как вдруг она повернулась у самой двери и громко, и искренне, и бесстыдно расхохоталась.
Я замер как громом пораженный, а она, хохоча, едва не приседая в коленках, едва не показывая на меня пальцем, задыхаясь от смеха, сказала: «У тебя не получается. Ты плохо репетировал. Может, тебе найти учителя? Езжай в Москву. Там есть великий режиссер, маэстро Станиславский. А лучше оставайся таким, каким был». — Папа вздохнул, перевел дыхание, сел на диване и сказал: — Вот тут что-то щелкнуло, сломалось и пошло в другую сторону. Вот в этих вот часах, — он похлопал себя по груди, а потом по голове (очевидно, сомневался, не знал точно, где у него душа). — Мы с ней к тому времени уже года четыре спали поврозь. Не просто в разных кроватях, но и в разных комнатах. Ах, что это я говорю своей дочери?
— Папочка, — сказала я, — твоей дочери через месяц шестнадцать. Я же обещала тебе, что в шестнадцать выйду замуж. Госпожа Антонеску приучила меня учиться, читать книжки, любопытствовать о неизведанном, так что я прекрасно знаю, зачем муж и жена спят в одной постели.
— Да, да, конечно, — кивнул папа. — Я знаю, что ты знаешь. И ты знаешь, что я это про тебя знаю, но все-таки говорить об этом со своей дочерью как-то неприлично.
— К барышне Тальницки унд фон Мерзебург не пристает никакая грязь, — сказала я.
— Это не грязь! — обиделся папа. — Это жизнь твоего отца и твоей матери.
— Вторая стопка коньяка была лишняя, — холодно сказала я. — Ты становишься слишком дословен.
— А ты становишься слишком груба.
— Я могу уйти, — сказала я, делая вид, что собираюсь спустить ноги с кресла.
— Так вот, — сдался папа, — мы давно уже спали в разных комнатах, но я довольно часто приходил к ней сказать «спокойной ночи», и иногда она меня у себя оставляла. Ненадолго. Потом я уходил досыпать к себе. А вот после этого, после этой издевательской посылки к московскому маэстро Станиславскому (мы получали русские газеты, кстати говоря. Я хоть и с трудом, но разбирал по-русски, а она читала газету «Новое время» довольно бойко, а может быть, только делала вид). И вот после этого, когда шестеренки в моей груди пошли в другую сторону, я перестал приходить и говорить ей «спокойной ночи». У нас была дверь между нашими комнатами. Но вот, наверное, через полгода, когда я все-таки забыл про свою обиду и любовь и желание возникли, вернее, вышли из тени обиды, однажды вечером я попытался открыть эту дверь, но она не открывалась. Оказалось, мама приказала поставить на это место комод. Баррикаду. Ну чего-чего, подумал я, а баррикадных боев в наших отношениях не будет. И еще мама первый раз сильно вслух поссорилась со мной, когда я, не спросясь ее, рассчитал Эмилию.
— Какую Эмилию? — спросила я и тут же вспомнила.
Так звали прежнюю гувернантку, которая была у меня при маме.
— Гувернантку, которая была до госпожи Антонеску, — подтвердил мои мысли папа. — Они с мамой очень сильно дружили, если, конечно, позволительно так назвать отношения между графиней и гувернанткой ее дочери. Но они все время держались вместе, о чем-то долго разговаривали. Эмилия была из этих поэтических кружков. Она была богемная девица. Может быть, я даже видел ее в том самом салоне, где познакомился с мамой. Сейчас я даже думаю, что это была просто мамина подруга. Какая-то неудачливая поэтесса или незадачливая актриса. И сейчас я почти уверен, что мама просто помогла ей таким образом. Еда, жалованье и совсем необременительная забота о малышке. Тем более необременительная, что кругом полно служанок. Одна постирает, другая искупает, третья причешет, пятая с ложечки накормит, а они тем временем будут сидеть на диване, покуривать дамские папироски, попивать домашнее, а то и привозное, выписное вино! — Папа поднял палец, изображая скуповатого хозяина. — Да, попивать винцо и болтать об изящном. О Рильке, о Ницше, о Вагнере и даже о постановках маэстро Станиславского в Московском художественном театре. Благодать, — засмеялся папа и воздел руки к небу, то есть к потолку. — Какая благодать! За мои-то денежки!
— Скаредность — свойство мещан, — уколола я папу.