И все же Коротков был уверен в том, что моторка приставала именно здесь. Они, а точнее Павлов или Емеля, выпрыгивали на песок, подтягивали лодку. Она, шурша по песку, застывала. И кто-то из них, взяв мешок, шел в темноте знакомой ему тропой. Стучал в окно или в дверь. Вернее всего в окно... А может, и не стучал, а просто светил фонариком в окно. В окно, в которое сейчас наверняка смотрит Пулькина. Смотрит и волнуется. Она тоже, наверно, вспоминает тот дождливый вечер и свет фонарика. А может, и фонарика не было, а был стук мотора, на который она вышла к берегу, приняла материю и спрятала ее в штабеле топляка, гнилью которого так и било в нос.
Она ушла домой, пригибаясь, ступая по-кошачьи, а лодка растаяла во мраке — где-то на середине реки вдруг начал трепетать мотор, как комар. Да, долго и надоедно, как комар в душной избе темной летней ночью. Мог быть и такой вариант...
— Она и напишет, — проговорил сидящий рядом на бревне Семиков. — Она тетка решительная, видать.
Он поднялся первым:
— Идемте, Петр Гаврилович. Во всяком случае у нас есть похожий на Емелю, и еще один — в галстуке, чисто одетый. Щеголь, видать. И любитель петь песни...
Коротков шел следом за Семиковым и Туртанкиным и все повторял эти слова. И где-то в памяти стало всплывать видение чисто одетого человека: толстое лицо, ладонь руки — она то подымалась, то опускалась... Зуба не было переднего, и слова песенки шелестели, сминались в этом отверстии, слова шепелявились:
А ноги в штиблетиках... Да, да, в штиблетиках — они приплясывали, пристукивали в такт.
Где это он слышал? В Тейкове? Или в Шуе? Или в Чухломе? Там, в ночлежном доме, на втором этаже... Но точно ли?
— Вы подождите меня, — попросил вдруг. — Я сейчас.
Он перебежал грязную дорогу, прошлепал по доскам, накиданным на лужи во дворе, вошел в коридор и постучал в дверь. Открыв, Пулькина скривила лицо, и глазки опять рыскнули. Но голос был грозный.
— Или не все обыскали?
— Видите ли, Мария Ивановна, вы знаете все же этого человека. С крупным узлом галстука. Очень хорошо знаете. И мы его хорошо знаем. У него ладони вверх и вниз, вверх и вниз, и притопывает и поет, шепелявя:
Пулькина молчала, но ноги перестали ее держать, опустилась на скамейку возле двери.
— Опять охота под замок?
Теперь Пулькина заплакала.
— Но я не знаю их. Ни первого, ни второго. Они пришли, взяли мануфактуру и ушли.
— Но ведь пел этот, в галстуке.
— Верно, эту самую песню. И кто только вам сказал. Тихонько пел, под нос.
— А как звать, не знаете?
— Нет, не называли они друг друга. Да и ушли быстро. А больше я их не видала.
— А Павлова?
Она подняла на него глаза, полные слез.
— Ведь это он привез вам мануфактуру.
— Да, он самый.
— Его знали раньше?
— Через жену. Мы с ней на пароходе работали. Она номерная была.
— Про Павлова тоже знаете? Что сгорел он.
— Как не знать... — Она вздохнула тяжело: — Может, так и надо было судьбе... Искали бы его тоже сейчас...
Они шли под дождем к железной дороге, чтобы сесть на поезд. Семиков и Туртанкин впереди, а Коротков и Пулькина сзади. Она шуршала брезентовым плащом и все спотыкалась, как пьяная.
Ветер бил в лицо россыпями воды, темно и грозно нависали башни элеватора. Черный дым паровозов низко стлался, душил горло. Коротков кашлял глухо, простуженно. Он думал об этом «чисто одетом». Ну, первый, ясно, Емеля. А второй? Ладони вверх, вниз. Штиблеты с притопом и улыбка плута на толстых губах. И песня эта. Но где? В Тейкове? Или же и верно в Чухломе, в ночлежном доме, тогда, в двадцать девятом году?
С утра возле закопченных стен депо, под желтыми клубами дыма, льющегося из трубы литейного цеха механического завода, встал эшелон с пленными немцами.
Милиционеры горотдела и транспортной милиции рассыпались плотной цепью, с трудом сдерживая напор толпы. В основном это были женщины — озлобленные и яростные, несдержанные в выражениях. Глядя в их лица, глаза, горящие ненавистью, с еще большей силой Коротков ощутил всю страшную суть войны.
— Проклятые, — слышалось, — наши мужья погибли, а этих везут в вагонах, да еще кашей кормят.
— Выдайте их нам, выдайте! — несся крик над путями, над крышами домов. Конвоиры с автоматами в руках стояли, опустив головы. В щели вагонов, в окошечки, забитые металлическими пластинами, смотрели пленные — в зеленых мундирах, без головных уборов. Глаза их — то полные страха, ожидания расплаты, возмездия, то безразличные, то даже надменные — ну да, бои уже шли на подступах к Москве.
Вдруг из одного вагона донеслось:
— Гитлер капут!
Странно, этот голос вызвал новый и яростный взрыв возмущения.
— А раньше где были?
— Как попались, так и «капут».
Одна из женщин нагнулась, подняла с земли камень, метнула его в вагон. Это послужило сигналом — палки и камни полетели со всех сторон, забарабанили о доски.
Один из конвоиров закричал:
— Разойдитесь, нам велено охранять. Запрещено подходить!