— На железке. Кондуктором на товарных поездах. В хвосте сижу. Мерзну, как собака. А сейчас такое дело, как в колесе. Сдаем один рейс и почти тут же в другой. Бывает, на станции и спишь в резерве.
— Давно здесь?
— Полтора года... Ну да поговорим потом. Ты заходи посидеть, — сказал он, подымаясь.
Видно, встревожили его далекие голоса путейских, брякающих на ходу лопатами и кирками.
— К кожевенному заводу. Прямо за ним, у реки. Дом приметный. У самой плотины. Забор повалился...
— Ладно, Мулла, — назвал отчего-то Илью кличкой Буренков. — Загляну. Старые знакомые. Припоминаешь, как гнали нас из Солигалича? Помнишь, пили воду из родника по очереди. «Персонку»[3] жгли на десять человек одну.
— Было такое дело, — улыбнулся Илья. — Ну, ладно, до встречи. Я дам тебе знать.
Он ушел, а кладовку заполнили путейцы, гомоня: рассказывал мастер о том, что в Москве передвигали дом с места на место.
— Если в такое время дома двигают, значит, не собираются отдавать Москву немцам. Как думаешь, Роман Яковлевич?
— Да уж наверное.
Про себя он вдруг подумал об Илье: «Вот, смотри ты, Мулла, а стал кондуктором. Всю жизнь по «липе», всю жизнь из кражи в кражу, а стал честным человеком, работает. Но почему он шмыгнул из кладовки? Точно боялся, что кто-то из путейских опознает в нем Муллу».
Человек этот приехал на подводе, груженной метлами. Был мал ростом. Одежду носил уже зимнюю: кожушок до колен, шапку пирожком, валенки, на которых ярко сияли красные галоши-тянучки.
Шел снег — липкий, обволакивающий, как мокрый пух. Колеса подводы были желты от глины, лошадь чернела влажно. Возница, привязывая ее к столбу, крикнул вышедшему из кладовки Буренкову:
— Аль ты будешь кладовщик?
— Он самый.
— А раз ты — принимай мётлы.
Буренков перешел рельсы и теперь увидел глаза возницы — они поблескивали под красными веками, темнел шрам на губе, и острый нос, ставший от холода багрово-синим, казался непропорциональным лицу.
— Замерз, поди?
— Замерз, — ответил мужичок. — А ты таскай поскорее, согреемся.
Он схватил охапку метел, положил ему на вытянутые руки. Шел следом и кричал:
— Сто штук навязал, на всю зиму, на всю дорогу даже.
— Сам-то кто будешь? — свалив метлы в угол, спросил Буренков.
— Конюх с кожевенного... Вот, подрабатываю.
Они еще принесли две охапки, и, кончив работу, мужичок вытер лицо шапкой, достал бумагу и протянул ее:
— Распишись. По справке будут мне платить в дистанции.
Он стоял над ним, следя внимательно, как пробирается грифель карандаша в трудных для кладовщика буквах фамилии. Сложил бумагу, сунул ее в карман, спросил:
— Тебя Романом зовут?
— Точно.
— Ну, так, значит, тебя это сегодня Илья звал в гости.
— Это куда же? — так и взъерошился Буренков, и сердце почему-то екнуло. Вроде как «дело» начиналось там, за Дорогомиловской заставой в Москве, или в «фартовом кишлаке» в Ярославле. — Да и зачем?
— Посидеть звал. Говорил он тебе, куда надо?
— Говорил. За кожевенным. Забор поваленный у дома.
— Вот-вот. Как кончишь, так и ходи... А я поехал. На час отпросился у начальника.
Он уехал, оставив Буренкова в раздумье. Раздумье это перешло в мрачное настроение. С этим настроением встретил он вернувшихся с линии путейских, набросился на них, кляня на чем свет за поломки инструмента. После этого он поругался с буфетчицей в столовой, куда пришел обедать. Ей не понравилась его просьба насыпать побольше соли в солонки. Стала орать, что соль она не лопатой добывает и что, если все начнут клянчить, она пойдет в трибунал за хищение.
— Ну тя к черту, — отмахнулся он, доел суп с воблой и вернулся в кладовку, стал ждать вечера. Все надеялся, что начнется какая-нибудь заваруха здесь на путях и тогда он рад будет, что не сможет пойти к кожевенному. Но заварухи не случилось. Небо хоть было синее, и полно высыпало звезд, и мороз затрещал под ногами ледком луж, но самолеты немецкие не прилетели сегодня, и даже лучи прожекторов не плясали.
Тогда он пошел от станции, миновал вокзал и полез под вагонами старого парка. Их, вагонов, здесь стояли сотни, вплотную друг к другу, все выходом на север. Только блестел искрами топок паровозов коридор — и по коридору, как один длинный поезд, двигались составы — туда, на север. Семафоры, по случаю войны прикрытые жалюзи, чуть светились, и едва были заметны предупредительные огни на путях. Стоял такой мрак, что в двух шагах ничего не было видно.
Возле водокачки его окрикнул железнодорожный стрелок, охраняющий составы.
— Эй! Кто идет?
— Из дистанции пути я, — ответил, предъявил свое удостоверение.
Стрелок осветил фонариком документ, в то же время настороженно оглядывая его.
— Не положено здесь ходить.
— Да к кожевенному иду, где еще пройдешь.
— Вот это верно, — согласился стрелок. — Все кругом забито. Ну, иди, ладно.
На путях, чуть дальше водокачки, стояли воинские эшелоны. Из вагонов доносилось тихо и задушевно: