— А что предпринимать? — в свою очередь спросил управляющий. — Думаю сообщить тайной полиции. И вообще, господин капитан, надо бы там сделать обыск. Вот почитайте, — он вытащил из кармана скомканный листок. — А то, простите, черт знает чего дождемся…

— Я сам позвоню куда следует… А вы помалкивайте, как будто это и не ваше дело. Ясно? — Пятрас взял у него листок.

— Как не понять, господин капитан! Зачем мне лично головой рисковать? От этих смутьянов всего жди… Испорченные люди, господин капитан… Хотел вот, чтобы побольше народу записалось в союз шаулисов. Так, вы знаете, прямо в глаза смеются: организуй, мол, таких, как ты. Это как раз сын этого Стримаса говорил, господин капитан…

— Ну, хорошо. Вы лучше за хозяйством следите. Двор захламлен, изгородь в саду развалилась. По́ миру меня пустите с таким хозяйничаньем.

Управляющий начал оправдываться — рабочих рук не хватает, дисциплины нет, — а Карейва думал, что, вернувшись, сразу позвонит в службу безопасности, самому Повилайтису. Всегда лучше все прекратить в зародыше, принять, так сказать, предварительные меры… Пранас Стримас… Вряд ли он мог дойти до этого. Но кто их, в конце концов, знает? Потом — что из себя представляет его сын? Не он ли вчера разговаривал с шофером? Чертовщина! Теперь Пятрасу Карейве его батраки казались темной, смутной, враждебной массой, которая кишит заговорщиками, большевиками — всюду их полно. И, конечно, если с ними не бороться, то не оберешься очень и очень больших неприятностей.

<p><strong>7</strong></p>

Художник Юргис Карейва очень любил Каунас, Даже в Париже, бродя по Лувру или по набережным Сены, он видел гору Витаутаса, переулки старых кварталов, и ему становилось тоскливо — вспоминал дом, Эляну, кафе Конрада, друзей, отца. Эляне он писал письма, спрашивал: «Ходишь ли ты на лыжах в долину Мицкевича? Скажи, зазеленели дубы на горе Витаутаса? Кто теперь по вечерам играет у Конрада в кости? Пришли мне вырезки об осенней художественной выставке». Его письма были суховаты — Эляна знала, что он боится сантиментов. И она писала ему длинные письма с массой смешных подробностей: как одеты в этом сезоне каунасские дамы, что слышно в университете, о чем говорил у отца профессор Межлайшкис, какая пьеса идет в театре и что говорит о ней публика. Она посылала Юргису газетные вырезки, и тот довольно часто ругал в своих письмах критиков, а иногда так крепко выражался о людях, занимающих высокие посты, что Эляна удивлялась, каким чудом письмо пропустила цензура. И Эляна тосковала по брату, хотя он был так не похож на нее. Ей нравилось, что он такой высокий, большой, с рано поседевшими висками, с крупной и красивой головой, спокойным лицом и такими же спокойными, добрыми глазами. Глаза у него действительно были большие и спокойные — еще в художественном училище приятель назвал их коровьими. В семье очень смеялись, когда Юргис, вернувшись из училища, за обедом рассказал о шутке своего друга.

В Каунасе у Юргиса было мало друзей, не много он их нашел и в Париже. Ему нравились одиночество, тишина, он не любил, чтобы ему мешали думать и работать, вставать и ложиться, когда ему удобнее, целыми часами сидеть в кафе за чашкой кофе, посасывая то и дело гаснущую трубку. Из Парижа он вернулся как будто еще больше ростом, но его характер нисколько не изменился, и он мог часами сидеть в комнате, где шли острые споры, и не сказать ни слова. Но если кто осмеливался прикоснуться к тому, что он считал дорогим и священным, Юргис Карейва сразу менялся, краснел, неожиданно легко вскакивал с места и начинал спорить. Этим он удивлял даже старых знакомых — все считали его тишайшим человеком.

Он любил свою работу, писал не спеша и не ожидая похвалы критиков. На втором этаже, в мансарде с покатым потолком, он устроил небольшое ателье, в котором проводил долгие часы, работая или рассматривая эскизы, репродукции картин старых мастеров, игру золотых бликов на шлеме воина у Рембрандта. Закинув удочку в реку или глухое озерцо, он мог с утра до ночи смотреть на краски пейзажа, на трепет ольхи над водой. Он мог часами рассматривать карнизы старого костела или в местечковом кабаке долго разглядывать лица крестьян, сидящих за пивом. Мир был для него только материалом для живописи, и, как страстный коллекционер, он собирал мелочь за мелочью, отсеивал их, выбирал самые ценные и переносил на холст, преломляя их сквозь призму своих вкусов и чувств.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже