Нэнси обиделась. Господи, что за дурак, трус зеленый, упустил свой шанс, идиот… он смотрел, как она зашнуровывает туфли, подбирает букетик цветов, сорванных в самом начале, поднимается на ноги. И опять он шел вслед за ней, поднимался на бровку карьера, ждал, пока она сорвет запоздалую землянику, пробирался сквозь папоротники, входил в лес. Безмолвно. Можно было бы идти с ней рядом, места хватало, взять ее за руку или хотя бы попытаться, но он плелся позади. И вот. Без всякого предупреждения. Она просто остановилась и повернулась, так резко, что он чуть не налетел на нее; заложила руки с цветами за спину и уставилась на него не мигая – старая игра в гляделки. Потом закрыла глаза и подставила губы для поцелуя. Он медлил, замерев, обнаружив вдруг, что осторожно держит ее за руки повыше локтей; и тут весь мир – или все его шестнадцать лет – растворились, растаяли…
Губы ее – тмин и тимьян, тело – словно лоно матери, которой не знал, ее нежность в несколько секунд искупила все, что он не мог и не хотел ей простить. Оставив осторожность, он вдруг резко притянул ее к себе. Его охватило странное чувство: лес вокруг них, до сих пор прочно стоявший на месте, вдруг взорвался, каждый листок, каждый сучок и веточка неслись отдельно друг от друга, увлекая за собой все лесные звуки и запахи. Все исчезло. Осталась лишь Нэнси, Нэнси, Нэнси, Нэнси; ее губы, ее груди, ее руки у него на спине, прижавшееся к нему тело; потом она вдруг отстранилась и уткнулась лицом в рубашку у него на груди. Какая она маленькая, насколько больше понимания в касании, чем во взгляде, как умаляются любые погрешности – роста, линий тела, внешности, – стоит лишь коснуться, обнять, прижаться. И – победа! О, метафорические децибелы самого громкого за всю его жизнь, торжествующего петушиного клика!
Наконец-то они назвали друг друга по имени.
И снова поцеловались. На этот раз Дэниел почувствовал кончик ее языка; начиналась эрекция. Он перепугался, что она заметит. Возможно, она и заметила, потому что сказала: «Не нахальничай». И оттолкнула его; постояла с минуту, потупившись, потом опустилась на колени и принялась подбирать оброненные цветы. Он опустился на колени рядом с ней, обнял за талию.
Она сказала:
– Хватит. Больше нельзя. Не сейчас. Я не хочу.
– Но я тебе нравлюсь? Она кивнула.
– Очень?
Она опять кивнула.
– А я думал, ты меня просто дразнишь. Она покачала головой.
– Ты вроде и работать больше со мной не хочешь. И вообще.
– Так это все мама. – Она помолчала. – Помру, если она узнает.
– А что она говорит?
– Что я не должна тебе глазки строить. Флиртовать. – По-прежнему стоя на коленках, она вроде бы к ним и обращалась. – В тот день, когда ты яблоки на меня просыпал. Она, видно, следила. Мне знаешь как потом влетело. Никто не должен догадаться.
– Ни за что.
– Обещаешь?
– Конечно. Обещаю.
– А она говорит – ты дома скажешь.
– Глупость какая! – Его высокое мнение о миссис Рид вдруг резко понизилось. – Я им никогда не скажу. Ни за что.
– Знаю.
– Пожалуйста, дай я тебя еще раз поцелую.
Она повернула к нему лицо, но не позволила поцелую продлиться. Через минуту взяла его руку и, не поднимая глаз, переплела свои пальцы с его.
– А как же Билл Хэннакотт?
– Сказала ему, чтоб убирался. В тот самый вечер. Дурень здоровый.
– А он… рассердился?
– А мне плевать.
Он почувствовал, как ее маленькие пальцы плотнее сплетаются с его пальцами. Это было – как мечта, слишком замечательно, чтобы быть правдой. Он ей нравится, его она предпочла, у него ищет защиты.
– Ты каждый вечер будешь приходить?
Она покачала головой:
– Не могу. Она догадается. – Но, помолчав, сказала: – Лучше всего в воскресенье, после обеда. Все спать улягутся.
Они еще побродили по лесу, останавливаясь, чтобы поцеловаться; прошли, тесно обнявшись, меж деревьями к скале над старыми печами, выбрались вниз и снова поцеловались, стоя на тропе над дорогой, – последний, отчаянный поцелуй, будто и в самом деле – последний; и на миг – синева ее глаз, все еще полных сомнения, взгляд испытующий и нежный, такого он у нее до сих пор не видел: она уходит. Он смотрит, как она бежит по просеке, потом переходит на шаг, скрывается за поворотом к ферме, исчезает в золотисто-зеленом вечернем свете.
Дэниел медленно вытягивает велосипед из-под кустов, он потрясен, он в восторге, его переполняет радость. Начинает анализировать, пока еще без слов: первое прикосновение ее губ – и словно растаяли все ее выверты и капризы; вкус Нэнси, ощущение Нэнси, тайна Нэнси.
И дивное чувство вины, необходимости лгать… все это он, напевая, несет домой.
Обильная роса, погода все держится, жатва начинается, мир – Дар Цереры288 – прост и понятен, раннее утро – золотисто-зеленый солнечный свет под сошедшимися над просекой кронами, и – Нэнси. В то первое победное утро Дэниел чувствовал себя словно птица, вырвавшаяся из клетки, – совершенно свободным; слишком свободным, как молча предостерегла его она, не пожелав на него взглянуть, его заметить, когда он появился в коровнике. Дойку еще не закончили.