Показалась Попиха. Над пепелищем маслодельни Прянишникова курился дымок. Целый угол деревни точно провалился сквозь землю. На месте Терёшиной, оставшейся после умерших родителей избы — чёрное, чуть дымящееся пятно; рядом развороченный сруб колодца, а над колодцем судорожно согнулась опалённая рябина. Из пепелищ погорельцы вытаскивали кочергами обгорелые железины: петли, скобы, ухваты — всё, что может пригодиться в хозяйстве.
Михайла отделался от пожара испугом. Клавдя, по случаю избавления от большой беды, уговаривала брата купить небольшую икону и пожертвовать в приходскую церковь. Турка по справедливости настаивал, чтобы Михайла не тратил деньги на икону, а купил бы два ведра водки и угостил тюляфтинских мужиков, во-время подоспевших с пожарной машиной…
Терёша переступил опекунский порог. Грузно поставил скрипучую корзину с грибами на пол, с ягодами — на стол и, горестно-молчаливый, сел на лавку.
Клавдя кинулась к нему со слезами на глазах, обняла за шею и заголосила:
У Терёши выступили слезы. И, не дожидаясь конца Клавдину пропеванию, Терёша склоня голову, подошёл к опекуну и поклонился ему в ноги. Михайла, довольный покорностью племянника, слегка приподнял его и проговорил рассудительно:
— Ну-ну, не надо, зачем так! Не плачь, не вой. Живи да слушай меня. Подрастёшь, работником у меня будешь, а там, кто знает, может быть, пособлю тебе избёнку огоревать. Длинна ещё твоя песня…
Лето было в разгаре. Ведряная погода манила ребят отлучаться из Попихи подальше и надольше. Кажется, в окрестностях не было таких мест и закоулков, где бы не ступала их нога. И куда только они не бегали? Поля, поскотины, пустоши, пожни, берега Лебзовки — всё выбродили, выползали вдоль-поперёк. Только не было Терёши с ребятами. Скупой опекун не оставлял его без дела. А когда не находилось Терёше работы, Михайла посылал его на Кубину, на Сигайму, в становища — работать у лахмокурских рыбаков.
Деревня Лахмокурье, длинная, в два посада, расползлась по соседству с Устьем-Кубинским вдоль реки. Полтысячи лет тому назад здесь была Лахта — пристанище новгородских ушкуйников. Потом Лахта стала называться Лахмокурьем. Сыновья, внуки, правнуки, праправнуки ушкуйников стали здесь оседлыми рыбаками. Они имели свои рыбные угодья, а порой, не боясь греха, закидывали сети в монастырские воды и уводили в Вологду карбасы, переполненные нельмой и сигами.
В народе лахмокурские рыбаки были в почёте. Про них даже песенку распевали в окрестных деревнях:
Это была шутка, и ходила она в народе с тех давних пор, когда в здешние места были высланы из Москвы злоязыкие шуты и скоморохи. Отцы, деды, прадеды умирали, а живучие песни и прибаутки бережно проносились через столетия.
Лахмокурские рыбаки ловили рыбу артелью. Весь улов в конце рабочего дня раскладывали в кучи и делили без обиды поровну. И вот к ним, в рыбацкую артель, Иногда Михайла и посылал Терёшу.
Рыбная ловля его ничуть не тяготила. Добрые лахмокуры не обременяли малыша непосильной работой. Они заставляли его подгонять карбас от одной тони к другой и не пускать близко к улову нахальных чаек. А это было очень занимательно и нетрудно. Кормили его досыта. В субботу давали расчёт за неделю, не деньгами, а рыбой, и ровно столько, сколько Терёша мог унести от Лахмокурья до Попихи.
Дома Михайла прикидывал корзину на безмене и с досадой говорил:
— Эко дело-то: тянет только пуд с фунтом. Мало ещё силёнки у парня. Ну, и то ладно, не зря хлеб ест…