— Без царя будет смута, без пастуха всегда стадо в разброде, — уверенно и твёрдо заявляет Михайла.
— Правду сказано: без хозяина дом сирота, — поддерживает его Клавдя и со слезами добавляет: — Худо, видать, я за тебя, Еня, бога молила, — вон ты каким вернулся, всё супротивное говоришь…
— Война всех отчаянными сотворила, — огрызается Енька. — А ты чего, тётка, по мне нюни-то распускаешь?
Михайла опять на сына:
— Енька! Ты не забывайся! Клавдя с пелёнок водилась с тобой. Она тебе была заместо покойной матери!..
Енька дуется. Берёт со стола одну бутылку, другую — обе пусты. Сердито бросает бутылки под лавку. Фрося толкает под столом Енькину ногу и что-то шепчет ему на ухо. Енька отмахивается:
— Ладно, об этом потом уговоримся.
Терёша с Додоном сидят в мастерской за верстаком. Притихнув, через дощатую перегородку они внимательно слушают, перемигиваются и весело улыбаются.
— Кажется, у Еньки с отцом ладу не будет, — тихо говорит Терёша.
— Ничего, помирятся, — отвечает Додон, — это самогонка заговорила; трезвый Енька притихнет, я ведь знаю его телячий характер.
— А нам наплевать, хоть зубами грызитесь.
— И то верно, только они не перегрызутся.
Гости, поблагодарив за угощение, выходят из-за стола. Супруги ложатся отдохнуть за шкафом. Их логово задёрнуто прокоптевшей ситцевой занавеской. Взволнованный и полупьяный Михайла, провожая за ворота гостей, говорит Прянишникову:
— Прошу прощения, Афиногеныч, ты не сумлевайся, упрыгается сынок, объезжу я его. Поживёт с недельку — не то запоёт. Вот увидишь. Счастливо ехать, вперёд милости просим…
Как сказал Михайла, так и вышло.
Живёт Енька у себя дома неделю, другую. Клавдя и Фрося каждый день подкармливают его блинами с коровьим маслом, саламатой, оладьями, жирными щами с говядиной. Енька розовеет от хорошей кормёжки, в разговорах становится гораздо любезнее. А когда начинает таять снег, отец говорит сыну:
— Еня, пойдём-ка сегодня ночью «клады» с места на место перехороним.
— Какие клады?
— Пойдём — увидишь.
Две ночи под ряд Михайла с Енькой роют лопатами снег за сеновалом, за баней. В одном месте мешки с рожью, в другом — с пшеницей, в третьем, в четвёртом — кожи выделанные. У Еньки от радости сердце, как воробей, трепещет.
— Тятя, и много у нас такого добра?
— Хватит, сынок! Ройся лопатой глубже, там ещё хромовые шкурки есть.
— Ну и ну! А я думал — без меня ты хозяйство прахом пустишь. Да тут кожевенного товару шей — не перешьёшь, пар на двести!
— Больше, сынок, больше. Подальше всё это перепрятать надобно; говорят, большевики-то всех мало-мало богатеньких перетрясти собираются, на армию добро наше хотят забрать.
— Верно, тятя, верно.
— А то как же, сынок, сам знаешь: подальше положишь — поближе возьмёшь.
В мастерской Додон и Терёша теснятся. К ним присоединяется Енька. Михайла попрежнему занимает хозяйский угол.
Енька, довольный тем, что в поды войны отец его порядочно поднажился, сияет от удовольствия, подшучивает над Терёшей, заигрывает с Фросей, с отцом обращается ласково:
— Тятенька, дай мне для первоначалу крюки междумерок, на подростка, — давно не шил больших, как бы не испортить.
— Ой, что ты, сынок! Мастер из тебя выйдет, дай бог, не хуже Додона.
— Это ещё посмотрим, — вподзадор говорит Додон, — меня ни рукодельем, ни весельем твой Енька не осилит. Да я и Терёшу обучу так, что не перескочить!..
Енька не сердится, а, взявшись за дело, решает блеснуть — шьёт, не торопится. Иногда распевает новые песни, какие слышал и заучил от товарищей на фронте. Все сидят молча, а он то пищит, то хрипит на разные лады:
Михайла бросает работу и жадно ловит каждое слово песни о тяжёлой солдатской жизни.
— Ну, какова песня? — спрашивает Енька Додона.
— Песня-то ничего, да вот голосок у тебя неважнецкий, соль-мазоль, как у простуженного пономаря. Разве так поют песни! Вот как поют!
И Додон залихватски тряхнув головой, запевает звонко:
— Эх, да не годится теперь эта песня, и я другой человек, в труд ударился, и время наступило не для таких песен. Поживём — иначе запоём…