Эта женщина боялась Эдлена. И ненавидела всей душой — как нечто, что очень хотела получить, и нечто, что оказалось для нее слишком опасным.
Она спасала искалеченных войной людей. И спасала заболевших — за такую низкую плату, что кто-нибудь иной расхохотался бы и все бросил. Но она не бросала, она до последнего торчала в кособокой деревянной хижине, она до последнего протягивала руку помощи всем, кто нуждался в этой руке.
Она вытащила с того света самого известного лучника в империи Сора. И вовремя ощутила, какое ужасное, какое мощное, какое неукротимое существо обитает во чреве его молодой матери.
Если бы она оставила все, как есть, карадоррские пустоши могли бы умереть задолго до эпидемии. Если бы она оставила все, как есть, Великий Океан уже замолчал бы, и погасли бы чертовы огни звезд, и луна рухнула бы с неба, а солнце утонуло в соленой морской воде. И вокруг были бы одни могилы, одни кресты и каменные скульптуры, но в конце концов хоронить людей стало бы некому, и на земле вперемешку валялись бы чужие кости. Пожелтевшие, обгрызенные химерами, треснувшие под весом холода и времени… обреченные валяться вечно.
За ее ладонь хватался ребенок, синеглазый, хрупкий, болезненный ребенок с широкими линиями шрамов на коже.
Она почему-то берегла этого ребенка. Почему-то не убила, хотя следовало убить, следовало избавиться от угрозы еще до того, как она достигнет высочайшего уровня.
Старая женщина поправила неудобный воротник.
Она стояла на самом краю восточного берега Мительноры, у обрыва, а за обрывом… не было ничего.
========== Глава четвертая, в которой с Габриэлем происходят странные вещи ==========
Была уже глубокая ночь — осенняя, темная, сверкающая белыми огнями звезд, — но ему не спалось, и он ворочался под пуховым одеялом, бормоча под нос такие проклятия, что если бы их услышала мама — тут же отвесила бы ему подзатыльник. Какая-то смутная тревога не давала ему покоя, а еще странное чувство, как будто на самом деле он уже давно спит. И не шумит море за окном, и нет никакого одеяла, и комнаты, залитой светом луны, и запаха воска, и полуторного меча в ножнах у кровати.
Было около четырех часов утра, когда за окнами неожиданно стало светло, как в полдень, и у берега что-то жадно зарокотало. Он не то, что поднялся — он выкатился из ночного укрытия, вцепился грубоватыми пальцами в рукоять полуторника и метнулся в коридор, на ходу прикидывая, успеет ли сбегать за арбалетом, или пускай он остается в особняке.
Родители спали. Привыкли, что вокруг постоянно шумно, и просто не обратили на жадный рокот внимания. Он — в криво надетом шлеме, застегивая ремни наплечников, — остановился у порога и заорал:
— Мама, папа, немедленно просыпайтесь!
Потом было какое-то сумасшествие. Они просили его не уходить, а поняв, что это бесполезно, поймали за локоть его Ру и потащили прочь; она поминала их такими словами, что любой портовый рабочий залился бы румянцем и пожалел, что родился на этот свет. Они замерли — всего на секунду — в темном провале подземелья, и лица у них были бледные, испуганные, и все-таки — озаренные какой-то глупой надеждой.
— Габриэль, — сказала мама, — пожалуйста, брось. Пожалуйста, идем с нами…
Он улыбнулся:
— Если вы не забыли, я по-прежнему рыцарь. Но не волнуйтесь, — в отличие от них, его лицо было полно решимости, — я не умру. И мы обязательно увидимся после боя.
Она всхлипнула:
— Габриэль…
Над улицами полыхало зарево. Жадный рокот повторялся и множился, кое-где воздух покрывался инеем и падал вниз ледяными копьями. Крики людей звенели, кажется, на соседней площади; он опустился на корточки и погладил такую знакомую женщину по щеке, вытирая своими грубоватыми пальцами ее слезы.
— Я люблю тебя, мама.
…Глубокий вдох. Выдох. Сначала — успокоиться, поверить, что для воина, вооруженного мечом, поблизости нет ничего опасного. Потом — выйти на крыльцо, повернуть медный ключ в пасти замка и небрежно сунуть в карман — мало ли, может, он больше не пригодится…
Его затянуло в бой буквально с первого шага. Он помнил чье-то искаженное гневом лицо, помнил, как рослый капитан в кирасе назвал его по имени, помнил, как чья-то рука в измятой латной перчатке схватила его за плечо и вынудила пригнуться, чтобы алебарда избавила Габриэля не от головы, а от все того же криво надетого шлема.
Противников было много. Так много, что ему почудилось, будто на город наступает река — единая река, единый порыв, единое сильное течение. Но против этой реки отважно выступила еще одна, и эта еще одна была закована в белое железо.
Он рубил, он уклонялся и приседал, он бил рукоятью по чужим вискам, он вертелся, почти танцуя, и едва успевал понимать, кто именно его атакует. Он запрыгивал на каменные бортики фонтанов, он стоял — по колено в потеплевшей и почему-то красной воде, и боялся, что подошвы сапог не выдержат и все-таки его подведут. Но его противники поскальзывались чаще, вопили — он полагал, что за целый час до удара, но проходила всего лишь доля секунды, и поверженные солдаты в темно-зеленой форме навсегда теряли свой голос.