Дом, в который мы переехали, был выстроен для районного начальства. Оно всё с семьями в нём и поместилось: секретарь райкома, председатель райисполкома (мой отец), начальник милиции, заведующий сберкассой и др. Каждая семья получила по комнате. Мы на четверых получили комнату размером в 18 квадратных метров. Дом был бревенчатый, двухэтажный, с двумя подъездами. В каждом из них было по четыре трёхкомнатных квартиры. В квартире была кухня с печкой, ванная комната и туалет. По субботам даже бывала горячая вода. Это был уже не барак! По углам дома и в его центре, между подъездами, были балконы с изогнутыми балясинами, которые придавали дому нарядный вид. Я снова увидела этот дом много-много лет спустя. Балконы спилили, дом оштукатурили. Он стал скучным и некрасивым.

В нашей трёхкомнатной квартире жила наша семья и семьи заместителей отца по работе. Пятнадцатиметровую комнату занимала семья Гришко: Антонина (зам отца), её муж – Иван, бывший сверхсрочник, красивый украинец, намного моложе жены, и мать Антонины. У Антонины было два сына: Витя десяти лет, про отца которого никто ничего не знал, и родившийся вскоре Вова. Их домашнее хозяйство вела мать Антонины – худая согбенная бабка из архангельских поморов. Её муж, рыбак, молодым погиб в море. Я не знала её имени. В квартире она значилась под именем бабки Тютериной (Тютерина – девичья фамилия Антонины). Она была неулыбчивой, с длинными узловатыми натруженными руками, всегда озабоченная делами и внуками, никогда не сидевшая праздной. До Полярного они жили в Мурманске. Там, на чердаке дома, в котором они жили, хранился сундук. В нём были вещи бабки, загодя приготовленные по поморскому обычаю на случай смерти: платье, тёплое белье, вязаные белые шерстяные чулки и пр. Всё украли! Другой комплект она не стала готовить, прожила ещё долго-долго, всё ниже и ниже пригибаясь к земле.

Бабка Тютерина заплетала волосы в тонкую длинную косицу, спускавшуюся на её согбенную спину. По её словам, в молодости у неё были такие густые волосы, что для того, чтобы с ними справиться, ей приходилось выстригать пряди. Волосы стали выпадать после гибели мужа. Говорят, человечество лысеет. Похоже, так оно и есть. Её дочери, Антонине, выстригать волосы уже не было необходимости.

Другими соседями были Ананьины. Муж Григорий (папин сослуживец), жена Клава, двое детей: Женька и Нина. Женька был на четыре года старше меня, а Нина – на год старше сестры Тани. Нина и Таня были рыжими, в веснушках, и переживали свою рыжину как большое жизненное несчастье, особенно Таня. Общее несчастье сближало, они были задушевными подружками. Как говорят, Нина со временем выросла в красавицу, удачно вышла замуж. Про Татьяну и говорить нечего: стала редкостной кокеткой и сердцеедкой. Женьку Ананьина раздувало от чувства превосходства надо мной. Этот зануда вечно пытался учить меня жизни. Когда он увидел, как нас с подружкой после школы провожали мальчики, возмущению его не было предела! Такое поведение в четвёртом классе, по его мнению, было аморальным! Выходил в кухню, воздевал руки к потолку и возмущённо восклицал: «В четвёртом классе! Что дальше-то будет!?» Слава богу, этот моралист после окончания седьмого класса уехал учиться в техникум в Петрозаводск и моё поведение мог отслеживать, только приезжая на короткие каникулы.

Зимами у них жила мать Клавдии – спокойная и дородная старуха. Весной она уезжала к себе в деревню, которая была где-то под Ленинградом. По хозяйству, в отличие от бабки Тютериной, она особо не хлопотала. Нередко раскладывала простенький пасьянс. Выучила меня играть в карты в «дурака» и часто со мной играла. Рассказывала всякие деревенские истории. Например, как у неё в доме останавливались кочевые цыгане, как немцы во время войны стояли. Ни те ни другие урона её дому не нанесли.

Клавдия была фельдшером. Для нужд квартирного туалета приносила с работы старые журналы «Акушерство и гинекология». Надо ли говорить, какое это занимательное чтиво для девочки-подростка! Из туалета меня приходилось извлекать мольбами страждущих жильцов.

У Ивана Гришко и Григория Ананьина были две общие страсти: шахматы и рыбалка. Вечерами на кухне они сражались в шахматы. Страсти особенно разгорались во время шахматных чемпионатов. Они следили за ними по радио и разыгрывали все партии. На рыбалку ходили далеко на озёра и реки. (Там в озёрах водится исключительно красная рыба: кумжа, голец.) Однажды Иван поймал сёмгу длиной около двух метров. Икры из неё было полный эмалированный таз! Ивану пришлось тащить эту рыбину и Ананьина, который по дороге лишился сил. Как сказал мой отец, недолюбливавший Ананьина, – видимо, от расстройства, что не он поймал.

Ссор между соседями никогда не было, но и особой дружбы не наблюдалось. Видимо, сказывалось то, что Ананьин, Антонина Тютерина и мой отец были сослуживцами и между ними, надо думать, были конкурентные отношения. Мои родители дружили с соседями снизу – тётей Машей и дядей Лёшей, тихой немолодой бездетной парой. Дядя Лёша работал наборщиком в районной типографии. Он носил очки с такими толстенными стеклами, что глаза казались выпученными, как у рака. Поужинав, дядя Лёша брал в руки отливающий зелёным перламутром аккордеон. Склонив на него свою полуседую голову, почти со слезами на своих выпученных глазах, дядя Лёша на самом верхнем регистре играл одно и то же – «По диким степям Забайкалья…». От этого надсадного писка, доносившегося снизу каждый вечер, некуда было спрятаться.

Соседями через стенку, с которыми тоже дружила наша семья, были Дита и Валера – молодая супружеская пара. Валера был армейским офицером, а Дита – домохозяйка. Он был высокий, худощавый блондин, а Дита – невысокого роста, полная красивая армянка, с большими выразительными карими глазами, вьющимися чёрными, как смоль, волосами. Она замечательно пела. Валера увлекался фотографией, неплохо рисовал, вышивал картины. Нитки накладывал как мазки краски. Эти картины можно было смотреть только издалека. Их маленький сын Юра, с такими же, как у мамы, тёмными глазами и волосами, разговаривал с мамой на армянском, а с отцом – на русском языке. Если он обращался к Дите на русском, она говорила: «Не понимаю». И не понимала до тех пор, пока он не спрашивал на армянском. Дита была родом с Северного Кавказа. Поступила учиться на факультет иностранных языков в университет в Петрозаводске, где и познакомилась с Валерой, который там служил. Они поженились, Валеру перевели служить в Полярный, и Дита на третьем курсе бросила институт. Она с удовольствием занималась со мной английским, но чаще на занятиях мы просто болтали обо всём.

В то время в нашей жизни большое место занимало радио. По радио слушали концерты, следили за футбольными и шахматными матчами, ну и, конечно, за новостями. По радио разучивали новые песни. Была специальная передача. Мама записывала песни, потом репетировала их с соседкой по площадке, Клавой Дворяниновой, чтобы к очередному праздничному застолью у компании был обновлённый репертуар. Застолья… Коронное блюдо – холодец, потом пирог с рыбой, винегрет, селёдка, солёные грибы, квашеная капуста, колбаса, сыр. Никаких горячих блюд не подавали. Десерта тоже. Во время застолий при нехитрой закуске много пели, танцевали, плясали.

По радио часто передавали театральные спектакли и радиопостановки, концерты симфонической музыки, читали литературные произведения. Радио несло образовательную и культурно-просветительную функцию. Помню прямую трансляцию первого концерта Лидии Руслановой после её возвращения из лагеря и долгую-долгую обвальную овацию. Были передачи «Театр у микрофона», «Клуб знаменитых капитанов». При звуках песни знаменитых капитанов («Все мы капитаны – каждый знаменит!») у меня радостно замирало сердце от предвкушения встречи с любимыми артистами. Голоса артистов Литвинова, Сперантовой были сразу узнаваемы. Я до сих пор люблю радиопостановки, только их теперь редко услышишь.

Надо сказать, что в бараках, да и в домах, где мы потом жили, было чисто. Уборщиц не было – убирались сами. В бараках каждая семья мыла коридор напротив своей двери, лестницы и общий коридор ежедневно подметали, а в субботу мыли по очереди. При этом каждая хозяйка считала своим долгом отмыть затоптанные за неделю до черноты деревянные некрашеные лестницу и коридор до белого состояния: тёрли, надев галошу, веником с крупным песком (дресвой), отмывали водой со стиральной содой. Все знали, чья очередь мыть, и старались, в буквальном смысле, не ударить в грязь лицом. Как правило, чисто было и в комнатах, где на подоконниках в старых, с прохудившимся дном кастрюлях росли цветы. Весной их обязательно пересаживали в свежую землю, брали друг у друга отростки. Не все и давали. Особенно редкими не всегда делились.

В моде были белые кружевные подзоры на кроватях, вязанные крючком покрывала и накидки на подушки. Тогда многие женщины вязали крючком. Бельё замачивали, отстирывали, кипятили на плите, потом опять отстирывали, полоскали на колонке или в озере, крахмалили и подсинивали, а потом вывешивали на верёвки за домами. Позором считалось жёлтое, застиранное бельё. В городе была прачечная, но в неё сдавали бельё немногие. Глядя на серое, застиранное бельё, мама говорила: «Да-а… Как из прачечной!» Среди тех, кто попроще, бытовало мнение, что сдавать бельё в прачечную – ниже пасть просто некуда. Потому я, ненормальная, всю жизнь и стирала бельё сама! Когда я уже училась в Москве и снимала угол, меня, будучи проездом, навестила тётя Поля, а потом родители. Первым движением и тёти Поли, и мамы, как только входили в комнату, было – отогнуть покрывало на моей раскладушке и проверить чистоту постельного белья.

Как-то весной в город на Советскую улицу прилетел скворец! И запел! Скворцы до наших северных мест никогда не долетали, а тут – скворец, которого рано утром обнаружили сидящим на верхушке столба около барака! Весть о нём мгновенно разнеслась по всей улице. Сбежалась толпа. Тут же смастерили и приколотили на столб красивый скворечник. Высказывались разные мнения относительно того, останется он или нет. Скворец, конечно, был сумасшедшим, залетев так далеко на север, но, видимо, не настолько, чтобы здесь остаться. Несмотря на красивый скворечник, он улетел, а скворечник, как напоминание о несбывшейся надежде на его песни, ещё несколько лет торчал на столбе, пока не свалился.

В городе было много финских домиков со всеми удобствами на улице или в доме, но с выходом выгребной ямы на улицу. Это были деревянные щитовые домики, состоящие из двух, реже трёх комнат и кухни, с печным отоплением. Их и называли не домами, а домиками. В одном из финских домиков проживало единственное в городе многочисленное и крикливое цыганское семейство. Глава семьи был единственным в городе золотарём. Прозывался просто – Яша-говновоз. Он был маленьким, худым, с заросшим, чёрным, в глубоких морщинах лицом. Зимой он разъезжал на санях, а летом на телеге, грохоча по булыжной мостовой. На санях или на телеге (в зависимости от сезона) стояла большая деревянная бочка с «ароматным» содержимым. Это хозяйство впрягалось в большого сивого мерина, который никогда не спешил, медленно ступая своими мощными мохнатыми ногами. На козлах с отрешённым видом, ссутулясь, сидел Яша, чёрный как ворон, в брезентовом с капюшоном плаще, когда-то светлом, но со временем ставшем почти чёрным. Когда мальчишки его дразнили, он гортанно матерился и замахивался кнутом. Близко не подбегали – мог и огреть. Почему-то именно судьбу Яши-говновоза пророчил мне отец, когда ругал за плохие отметки. Но не случилось – у меня оказалась совсем другая судьба.

Дом, в котором мы теперь жили, находился на небольшой сопке, а ниже стоял дом, носивший название Дома строителей. Много позже его почему-то стали называть «Кремлём». Это был большой деревянный трёхэтажный дом, выстроенный в виде буквы «П», с несколькими разными по форме и назначению подъездами. В доме размещались управление строительством, небольшой клуб, один подъезд занимали трёхкомнатные квартиры, в которых жили строители. В основном это были коммуналки. Фасад дома украшали деревянные колонны. В подвале была кочегарка. Её котлы грели воду и для нашего дома. Громадный дом этот был идеальным местом для игры в казаки-разбойники и прятки. Позднее его признали шедевром деревянного зодчества. Признали после того, как снесли.

Детей на этом конце улицы Советской жило очень много! Около Дома строителей была большая площадка, на которой играли в волейбол, кислый круг, беговую лапту и другие игры, которых тогда мы знали множество. Чаще всего это были командные игры. Первыми, как только стаивал снег с деревянных тротуаров, на свет божий извлекались толстые верёвки. То были не теперешние тощие прыгалки, а тяжёлые длинные кручёные верёвки. Сначала прыгали на тротуарах, а потом, когда сходил снег, то на земле. Прыгали по нескольку часов: по одной, по двое, две скакалки крутили одновременно. С приходом светлых ночей игры продолжались до полуночи, пока домой не загоняли сердитыми призывами родители или Воробьёв.

Воробьёв был милиционером. Жил он тут же, на Советской. Высокий, худой, лет тридцати с небольшим. Вечерами мы с криками носились по Советской, но, завидев вдалеке долговязую фигуру в синей милицейской шинели, с воплем «Воробей идёт!» разбегались в разные стороны прятаться. Если Воробьёву удавалось настигнуть жертву, он её тряс, чтобы вытрясти из неё адрес и отвести к родителям, которым делал внушение. Однажды, как обычно, разогнав нас, он ушёл к себе. Мы вылезли из своих щелей и, не теряя бдительности, продолжали играть. Вечер был такой тёплый и солнечный! Домой идти совсем не хотелось. Потом, конечно, разошлись по домам, а утром увидели у подъезда дома, в котором жил милиционер, толпу народа. По её виду можно было понять, что произошло что-то нехорошее. Оказалось, той солнечной ночью Воробьёв застрелился! У нас даже возникло чувство вины – уж не мы ли его довели до самоубийства? Поначалу после его смерти казалось, что вот теперь наступила полная воля, гуляй не хочу, никто гонять не будет, но скоро ощутили, что Воробьёва нам не хватает. Из нашей вечерней жизни ушли ощущение опасности и риск быть пойманным. И стало скучновато.

Лето на севере – прекрасная пора. Собравшись компанией, мы ходили в сопки за ягодами и грибами. В сопках растёт черника и брусника, на болотах – морошка и голубика. Во мху полно подосиновиков, подберёзовиков, сыроежек, волнушек. Сопки покрыты стелющимся хвойным кустарником с мелкими иголками, усыпанным чёрными сладковатыми ягодами. Мы называли эти ягоды вороникой. Правильное их название – вероника. У вероники довольно жёсткая кожица и мелкие семена внутри. Но когда хотелось пить, то эти ягоды очень хорошо утоляли жажду.

Пожуёшь их, а кожицу с семенами выплюнешь. Для других целей веронику не собирали.

Первой поспевала морошка. Сочная янтарная ягода, как будто солнцем налита! Говорят, любимая ягода Александра Сергеевича Пушкина. Морошку засыпáли сахарным песком или варили из неё варенье. Я её люблю до сих пор. За ней ходили на болота рядом с Горячими Ручьями – место в трёх километрах от города. Там находилось какое-то военное подразделение. В те времена в Горячих Ручьях стояло несколько финских домиков, в которых жили военные со своими семьями. Ребята-школьники каждый день пешком ходили в школу, а это было не меньше пяти километров в одну сторону.

Самая крупная морошка росла на болоте, которое во время войны было заминировано на случай возможного наступления немцев. Заминировать гранитные сопки невозможно, а болота – вполне. Немцы до Полярного не дошли, они вообще на Севере не смогли продвинуться вглубь нашей территории. Минные поля после войны разминировали, но рассказывали, что сразу после войны бывали случаи, когда грибники подрывались на минах. От тех времён вокруг болота осталась колючая проволока, в которой были сделаны проходы, и на ней – проржавевшая табличка «Опасно! Мины!». Попадались полуразрушенные остовы огромных авиационных бомб. Ходить по болоту было страшновато. Прыгаешь на кочку, а внутри всё замирает и холодно от мысли, что вот сейчас взлетишь вместе с ней на воздух. Так со страхом в душе и собираешь морошку. Когда, покидая болото, выходили за колючую проволоку, во мне как будто скрученная пружина разжималась. Думаю, такое ощущение было у всех ребят, хотя в этом не признавались. На обратном пути нас охватывало бурное веселье – видимо, оттого, что мы живы и с ягодами.

Летом тёплыми считались дни, когда можно было снять пальто, куртку и остаться в костюме или шерстяной кофте. Редко выпадали жаркие дни с температурой 20–25 градусов. Тогда обнажались для загара бледные до синевы тела северян. В черте года были озёра с чистой, прозрачной водой. В жаркие дни народ спешил к ним – окунуться. Вода в них была холоднющая! Для тех, кто пытался их переплыть, это кончалось трагически – тонули.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже