Крейсер «Аврора» и Медный всадник, Лицей, Петродворец… И наконец, у самого неба на крыше Исаакиевского собора. Чувство, что летишь над этим чудесным холодным городом, чувство, такое близкое к совершенному счастью, что трудно дышать.
Они, взявшись за руки, летели над Ленинградом.
– Мы еще сможем купить мороженое, когда спустимся, мам? Я видел – там продавали у кассы.
– Сможем. – Она улыбнулась – восторг сына передался ей в полной мере. – В стаканчике, с розочкой.
Она не выговаривала «р» в слове розочка. У нее были большие серые глаза, и белая челка падала на глаза, а она хмурилась и сдувала ее, смешно выпятив нижнюю губу.
С тех пор они каждое лето ездили на неделю в Ленинград. Эти поездки могли прерваться на два года, когда ему исполнилось восемнадцать лет и он не поступил в институт. Его могли забрать в армию, но тут как раз и помогла слоновья фигура – подарок человека с фотографии, все так же хранившейся в секретере.
Медицинская комиссия в военкомате признала Павла негодным к службе в мирное время. И хоть среди его сверстников освобождение от почетной обязанности и считалось чем-то совершенно неприемлемым на пути «армия – взросление – женитьба», он не расстраивался. О женитьбе и не задумывался. А вот устроиться на работу и летом уехать с матерью отдыхать он вполне мог.
В Ленинграде есть набережная, с которой в хорошую погоду уходят прогулочные корабли. И можно сидеть на корме и ощущать почти жидкий, струящийся воздух и капли воды на лице.
– Мам, скажи, ты любила его?
– Кого?
– Моего отца.
– Любила.
– А теперь, – он без труда говорил об этом: здесь, в Ленинграде, они могли говорить о чем угодно, – теперь ты ненавидишь его.
Она смотрела куда-то мимо шпиля Петропавловской крепости, вдаль, в голубовато-серое питерское небо.
– Нет. Люблю. – И потом тише, как взрослому: – Любовь ведь не исчезает никогда. И никуда.
– Как это?
И тут она повернулась к нему и улыбнулась своей прекрасной улыбкой.
– Я гляжу на тебя – и вижу его. Понимаешь? Нет, конечно, не понимаешь. Но поймешь. – Она улыбнулась.
Ему было девятнадцать. Но он еще не понимал.
Ему было двадцать один, когда она умерла. За неделю до поездки. В июле.
Вернулся из магазина – а она лежит лицом вниз на полу в коридоре.
Он как-то сразу понял, что произошло. Понял, что это не обморок, не припадок.
Не закричал, не бросился поднимать, а поднял трубку телефона и вызвал «Скорую». Вызвал так, будто к живой. Будто не знает, что произошло. И даже в конце попросил поторопиться.
Повесил трубку и посмотрел на нее. Сделал шаг. Наклонился. И, запахнув на ней халат, поднял холодное уже тело на руки. Такая сила вдруг взялась в нем, что ни разу не споткнувшись, не пошатнувшись, донес ее до кровати. Уложил.
Падая, она разбила губы. Кровь запеклась на щеке и подбородке.
Он сходил в ванную и намочил горячей водой, почти кипятком, губку. И вытер щеку. Не до конца. Сходил еще раз. И еще…
Похорон он не помнил. Почти совсем. Крематорий. Много людей. Много. Они всегда с матерью были одни. А теперь было много людей. Много. Вдалеке гроб. Около него много людей… целый зал. Они всегда были одни.
Поминки он не помнил. Почти совсем. Было много людей. Жирного ублюдка с фотографии не было.
Троюродная сестра матери, приехавшая из Владимира, сказала тихо, но так, что это было единственное, что он услышал и запомнил:
– Совсем Пашка чумной. Как бы петельку не навязал.
Он навязал. Через день, или через два, или через три. Не вышло. Даже несмотря на всю допитую водку, оставшуюся с поминок (примерно полбутылки), было больно и страшно. Шум в голове сильнее с каждой секундой, и страх, и паника. Турник, к которому он привязал веревку, оказался слишком низок и слаб – сломался под Пашкиным весом. Турник этот когда-то делала для него мама.
На шее остался красный след. Его никто и не заметил, когда отмечали девять дней.
Вскоре он дал объявление об обмене квартиры. И естественно, очень быстро нашел желающих. И так же быстро оказался здесь. На Петровском бульваре. Сложил в своей комнатушке их с матерью вещи.
За ним с гулким стуком захлопнулась дверь подъезда, и через пять минут он уже стоял на Петровском бульваре.
А через десять минут он спал на мокрой лавке.
С тех пор как ее не было рядом, он все время спал.
– Проснитесь, вы замерзнете. – Она смешно выговаривала букву «р».
Он открыл глаза.
– Нельзя спать на мокром. – Да, она смешно выговаривала букву «р».
У нее были вьющиеся каштановые волосы, челка, большие глаза и чуть длинноватый нос. На ней было зеленое матерчатое пальто с поясом и коричневые сапоги на молнии.
– Я больше не буду. – Он улыбнулся. – Мне приснился Ленинград.
– Я там никогда не была. Где только не была, а там – нет. – Она дунула, и челка взлетела вверх. – Как вас зовут?
Он назвал свое имя, а она – свое.
– Надо обязательно съездить в Ленинград, – сказал он. – Там есть Исаакиевский собор.
– Я знаю. Может, и получится. Следующим летом.
– Обязательно.
– До свидания, – сказала она и, отвернувшись, пошла поперек бульвара. Остановилась. Обернулась. – Мне домой. И вы бы не сидели. Правда, холодно же.