Бесконечное ожидание. Каждую субботу, кроме одной. Дом Розы не имел ничего общего с приютом «На Границе» — истинным заведением для покаяния. Черные стены в глубине парка, где аллеи пересекались под прямым углом. Сеть из ставен и пальм поглощала растительность, высвободившуюся из теплиц и клумб с кончиной последнего садовника. Зимой с ранним наступлением ночи по месту бродили спятившие тени. Я поджидал их шаги, боялся встречи на перекрестке аллей с дьяволом в фетровой шляпе и контрактом в руках: «Я сделаю из тебя величайшего музыканта всех времен. Ты услышишь ритм. Подпиши здесь». В других местах, на других перекрестках некоторые соглашались. О величайшем скрипаче Паганини поговаривали, будто его мать продала дьяволу душу ребенка при рождении. И про исполнителя блюза Роберта Джонсона, когда он исчез на несколько недель и из посредственного гитариста превратился в виртуоза. Легенда гласила, что на перекрестке Сорок девятой и Шестьдесят первой дьявол собственной персоной настроил Джонсону гитару. Возможно, и Ротенберг встретил дьявола во время путешествия в Польшу — единственный элемент его биографии, о котором я знал. Только вот Ротенберга, как и Паганини, заставили подписать. Причем не родная мать, а люди в идеально выглаженной форме.
Сенак настоял, чтобы Лягух отвез меня на первый урок в особняк, отклонив предложение прислать шофера. О старом «ситроене», щедро предоставленном приюту «На Границе» властями, говорили, будто раньше он был служебной машиной какого-то сенатора или госсекретаря. На заднем сиденье красовались подозрительные коричневые пятна. Каждый раз, когда туда садилась одна из сестер, мы с хихиканьем наблюдали, как она прижимается к дверце на случай, если выделения — дело рук самого дьявола.
Всю дорогу Лягух косился на меня и ухмылялся. Он заговорил лишь раз, когда подумал включить радио.
— Кажется, тебе нравится музыка?
— Да…
— Мне тоже.
Он передумал включать радио и запел:
— «Против вьетнамцев, против врагов — везде, куда долг призовет, солдаты Франции…» — Лягух хлопнул меня по плечу, не отвлекаясь от дороги. — Ну пой! Ты же не побежишь жаловаться жандармам, что я заставляю тебя петь?
— Я не знаю слов…
— «О, легионер, скоро наш бой», повторяй, черт!
— Скоро наш бой…
— «В душах — восторг и мужество…»
— Восторг и мужество…
— Отлично, парень! «Под ливнем гранат и обломков победа цветет для потомков».
Лягух повторил еще раз и посмотрел на меня, оторвав взгляд от дороги, где каждый поворот унес по нескольку жизней.
— «Победа цветет для потомков!» Кажется, тебе не нравится моя песня… Ты не любишь армию?
— Я не знаю.
— Если бы те славные, храбрые парни не жертвовали собой ради мелких идиотов вроде тебя, Франция давно бы уже сгинула. Ходили бы одни черные да узкоглазые. А знаешь из-за кого? Из-за де Голля. Ну, не только из-за него. Коти, Мендес-Франс. Одни слабаки. Тебе нравятся слабаки?
— Я не знаю…
— «Не знаю, не знаю…» А вот как стучать, ты знаешь? Ты-то сам не слабак? Погоди, успокой меня… Ты хотя бы не педик, я надеюсь?
Его рука опустилась мне между ног и нащупала то, что там находилось. Перед глазами поплыло, подступила тошнота. Не кричать. Лягух присвистнул:
— Надо же, вот это болт!
Он сдавил еще сильнее.
— Жаль, если тебе не нравятся дамочки, с таким-то агрегатом!
Его рука задержалась еще немного, а затем Лягух отпустил меня и повернул руль.
— Долбаные педики, — пробормотал он, покачав головой, и на этом все кончилось.
Лягух ждал в машине и курил в открытое окно, пока я сидел в темном коридоре на дубовой скамейке, на которой с годами отпечатались худые ягодицы янсенистов. На стене напротив цвели цветы, и снаружи невозможно было и подумать об этих экзотических джунглях: индийские кордилины, стапелии, китайские лимодорумы — цветной гербарий восемнадцатого века от пола до потолка. Некоторые названия утопали в полумраке. Каждую субботу я целый час ждал встречи с Розой, полагая, что все это ни к чему. Я ошибался: ожидание было не напрасным, но узнал я об этом лишь в субботу седьмого февраля тысяча девятьсот семидесятого года.
Я не зациклен на датах, просто пообещал ничего не забывать. И седьмое февраля не имеет ничего общего с двенадцатым марта или восьмым апреля. И свет другой. И цветы в черных рамках, кроме тех, которые терпеливый гравер забальзамировал.