— Так говорит Торгай. Даже киргизы ушли к городу, зачем мы тут? Или Мунгату мало, что у него отогнали два табуна?
Маганах обещал передать казакам слова Хызанче. Женщина нырнула в темень и сразу пропала с глаз. Маганах уже приподнял плетенный из чия полог, закрывавший вход в юрту, намереваясь немного подремать перед рассветом, и снова услышал торопливые шаги. Хызанче вернулась, негромко сказала Маганаху:
— Ты сильный, не давай обижать русских. Белый царь не прощает обид.
Утром упрямые и дотошные в ясачных делах казаки пошли к Мунгату. Спросонья он решительно мотал косматой головой и махал руками, не желая даже слушать об ясаке. Но Якунко совал Мунгату в зубы свою черемуховую трубку и приговаривал:
— Покури-ко. Табачок сон разгоняет.
Сев на войлочном ложе, Мунгат принялся чесаться, долго тер кулаками узкие воспаленные глаза. Казаки смотрели на него, напряженно ожидая, когда он совсем придет в себя. Ждала и Хызанче, взбадривавшая мужа звонкими шлепками по щекам, по шее и по его широкой спине.
— У лошади нужно ход узнать, у казаков — их намерения, — наконец недовольно сказал Мунгат.
— Ясак нам нужен. Не уйдем мы без ясака, за это воевода здорово с нас взыщет.
Мунгат зевнул с прикриком и, глядя поверх сдвинутых на затылок казачьих шапок, сказал:
— Если сорок соболей, то много.
— Нет уж, отдавай, сколь полагается, — ответил Якунко.
— Где я возьму сорок соболей?
Казаки согласились на этот раз получить ясак только за год. Но оказалось, что Мунгат еще должен собрать соболей по юртам — в улусе было восемь обложенных данью мужчин. Мунгат не спешил. Он выпил кумыса; прямо из котла, через край, доел вчерашнее угре — густой крупяной суп, покормил собак и лишь потом вразвалку пошел по улусу. Подолгу задерживаясь в каждой юрте, он до полудня кое-как набрал лишь шесть собольих шкурок, к ним присоединил две своих да две Маганаховых.
— Давай еще шесть, — настаивал Якунко.
— Подожди мал-мало. Приедут табунщики — у них, наверное, есть соболя.
Якунко был доволен: далеко не везде их встречали так приветливо и столь щедро оделяли ясаком. В былые годы с ясачной души полагалось по двенадцать и по десять соболей, а вот теперь по два, да и то вырываешь с большой потугой.
За табунщиками верхом послали парнишку, чтоб уже сегодня достойно покончить дело. Однако прежде чем появились в улусе табунщики, приковылял запыхавшийся, обеспокоенный Торгай. Березовой палкой, на которую опирался при ходьбе, он показывал в сторону Солгонских гор, что густо синели на другой стороне просторной долины, и говорил с выражением страха на морщинистом, пожухлом лице:
— На устье Парны киргизы! Они обшаривают юрты — ищут русских. Убирайтесь скорее, слышите!
Тревога, овладевшая Торгаем, передалась казакам. Наскоро оседлав коней, они в сопровождении Маганаха высохшим руслом ручья поскакали в гору.
Ойла много раз за зиму приезжала в Ивашкин улус. К этим посещениям все привыкли. Если она долго не ехала, у Варвары обмирало сердце: не случилось ли чего с сестрою? И тогда она посылала Ивашку к Шанде. А гостевая юрта так и стояла неразобранной.
Появлялась Ойла — в улусе поднималась суета, там и сям взлетал смех, и это праздничное настроение держалось днями, неделями. Люди старались угодить Ойле во всем, и она, чувствуя общее внимание, смущалась, иногда без видимой причины краснела до ушей, но тут же справлялась с волнением, начинала задорно смеяться, чаще над собою, над своей неловкостью и непонятливостью.
Сложив на животе загорелые работящие руки и склонив набок голову, Варвара любовалась младшей сестрой. Она всегда баловала Ойлу и сейчас угадывала и предупреждала каждое желание и движение ее и в этом находила для себя большую радость.
Но так чаще всего бывало лишь тогда, когда они оставались в юрте вдвоем. А появлялся Ивашко — в отношениях сестер что-то сразу утрачивалось. Варвара считала себя невольной виновницей того, что Ивашко теперь с ней, а не с Ойлой, как должно быть по высшей земной справедливости.
В свою очередь, Ойла не могла не завидовать сестре, жившей с полюбившимся Ойле человеком. Если уж говорить откровенно, то Ойла и сейчас робела и трепетала, как девушка, при одном виде Ивашки. И понимала, что боится не столько его, сколько себя, что не выдержит и с истошным криком падет к ногам любимого. И сольются в этом крике накопившиеся в душе за многие годы невысказанные печали. При разных обстоятельствах и в разное время приходили они к ней и вот теперь вдруг готовы были прорваться плачем и облегчить Ойлу.
Ивашко по-прежнему украдкой смотрел на Ойлу — на ее смуглое скуластое лицо с маленьким, чуть вздернутым носом, на ее тонкую, совсем юную фигуру, и ему делалось и необыкновенно светло рядом с ней, и горько от сознания, что она принадлежит другому. И тогда все протестовало в Ивашке, не мог он, воспитанный на иных жизненных правилах, смириться со злыми и дикими законами степи, когда девушку бросают в мешок и везут неизвестно куда и к кому.