Вообще это было неправдой. У Мальки — у
Оставив Стаса разбираться с качелями, Даня пошел к нужному подъезду. Все здесь было по-старому, даже на лавочках кучковались знакомые старушки. Возможно, кто-то из них до сих пор его помнит.
Старики составляли костяк населения Птички. Многие из них были одинокими и никому не нужными, но ненужность эта не заставила их озлобиться — она их сплотила. Когда Даня подрабатывал в местном супермаркете в ночную смену, ему не раз приходилось выносить просрочку; местные пенсионеры, заранее собравшиеся у мусорных баков, чинно ждали, пока он, краснеющий от неловкости, опустошит телегу. Затем они обступали просроченные продукты и делили их в соответствии с какими-то списками, составленными заранее. Поначалу Даня был в ужасе от происходящего, но со временем понял, что птичкинские старики не испытывают унижения от необходимости среди ночи приходить за вчерашним йогуртом на помойку. Это просто была их жизнь, какая уж получилась, и они просто принимали ее — и держались вместе, потому что так было легче.
Птичка была местом, где пересекались реальность, упадок и безумие, добавлявшее веселые нотки в похоронный марш. Даня, не знавший нужды и бедности под душащим мамулиным крылом, не сразу привык к странному празднику жизни на умирающей Птичке.
Здесь жили цыгане, занявшие первый этаж выселенного под снос, но так и не снесенного дома. Мокрое белье местные вывешивали прямо на улице, и никто никогда его не крал. Крики, ругань и звон битой посуды целыми днями доносились из открытых на проветривание окон. Местный сумасшедший, волочащийся от дома к дому, вечно звал какого-то Витеньку, которому обещал купить велосипед. В местной библиотеке раз в месяц проводились танцы для пенсионеров. Порой приезжали волонтеры из приюта, чтобы забрать расплодившихся птичкинских котов, — но за тех горой выступали местные старушки, защищавшие права котов на свободу; даже кошек стерилизовать не позволяли («Что ж вы за изверги такие, лишить кошечку радостей материнства!»).
Затрапезный супермаркет и доживающий свое птичий рынок соседствовали с лесом (Амалия называла его Дремучим из-за густых темно-синих крон). Там водились лисы. Иногда они выходили днем на дорогу, садились и подолгу смотрели на район людей своими мудрыми звериными глазами.
Даня и не представлял, как скучал по всему этому.
— Данила, это ты, сыночек?
Он остановился.
Эту старушку — серое пальто, побитое молью, красный беретик, бельмо на глазу — он узнал. Однажды на просрочке она подошла к нему и, подергав за рукав, спросила, не будут ли сегодня выбрасывать шоколадки. Сердце защемило от жалости, и он купил ей непросроченную, молочную с орехами, — и с тех пор эта милая старушка здоровалась с ним особенно сердечно.
— Данила?
«Ты
— Да, это я, — отозвался он.
— А где ж пропадал столько? — Она стала меньше и бесцветнее, чем он помнил: серые брови и ресницы истончились до прозрачности, а голубоватая дымка перебралась и на вторую радужку. Как она узнала Даню, оставалось загадкой.
— Нужно было к родственникам съездить.
— Ну и что там, дома-то? — спросила тучная пенсионерка в ушанке, для элегантности украшенной брошью с павлином. Ее Даня видел впервые. — Все здоровы?
Немного поговорив с ними ни о чем конкретном, он уточнил код от подъезда и, закрывая за собой дверь (помнил, что придерживать надо, потому что доводчик не работает), краем уха услышал:
— Это к Маленьке жених вернулся, так возмужал парень…
Он поднялся на четвертый этаж и остановился. Оглядел знакомые надписи на стенах, заметил, что новых особо не прибавилось. Себе Даня говорил, что пытается отдышаться — не заявляться же к Амалии со сбитым, как у марафонца, дыханием. Но на самом деле он просто боялся подойти к двери и позвонить в звонок.
Было стыдно появляться здесь теперь, при таких обстоятельствах, после того как он безмолвно отрекся от всего, что их связывало. Отрекся от нее.