— Трудно поверить. Но все возможно. Кто-то написал Печерскому, что Илона Сафран, вывезенная из Голландии в Собибор под именем Урзулы Штерн, это и есть Люка.
— Да будет тебе! Ведь обе они, и Люка, и Илона, были в женском бараке.
В машине они перебрасываются лишь короткими фразами. Дорога все оживленнее, так что приходится быть внимательным.
Хильверсум — город небольшой, зеленый, город-сад. В известной мере его можно считать культурным центром страны. Здесь живут писатели, журналисты, артисты, музыканты, художники. Здесь, а не в Гааге, находятся радио- и телевизионные станции страны.
На полотне у входа в музей начертано: «Макс ван Дам. 1910—1943». Выставка продлится месяц, а впечатление такое, будто все хотят посетить ее в первый же день. К автопортрету художника не подступиться. Здесь немало людей, которые знали ван Дама при жизни.
Берек и Фейгеле переходят от одной картины к другой, и глубокая скорбь сжимает их сердца. Какого замечательного человека уничтожили в Собиборе. Какой великолепный художник не прожил и половины своего земного срока.
Бюллетень Нидерландского комитета бывших узников Освенцима за май 1966 г.
Из статьи протестантского пастора А. Д. Х. Хойсмана.
«Вчера я посетил выставку Макса ван Дама в Хильверсуме. Это — впечатляющее собрание картин, акварелей, рисунков.
Жизнь тридцатитрехлетнего еврейского художника оборвалась в 1943 году в фашистском лагере смерти Собибор.
На прошлой неделе я разговаривал с одним из его убийц.
Я удостоился сомнительной чести быть узнанным одним из их фюреров. «Ах, вот как, вы — голландец».
Я боюсь, что вряд ли можно говорить о каком-либо чувстве вины у этих эсэсовцев. Из бесед, которые мне пришлось вести с ними совсем недавно и в ноябре 1965 года, создается впечатление, что они считают себя жертвами политического процесса, затеянного в престижных целях. Палачи превосходно выглядят.
Восемь из двенадцати находятся на свободе! Неслыханно! Невероятно!
Во время заседаний суда происходят «веселые» паузы. Палачей развлекает то, что кто-то из узников, вопреки их ожиданию оставшийся в живых, не может спустя двадцать три года сказать точно, какой масти была собака, которой эсэсовцы их травили, — черной или коричневой.
В двенадцать часов дня эти господа вместе со своими защитниками отправляются обедать, а в три часа или три тридцать пополудни «трудный день» заканчивается.
Один из этих «сверхчеловеков» уверял меня, что процесс — дело рук евреев. Как видите, уважаемые читатели, гитлеровские прихвостни все еще живы!»
СНОВА В ХАГЕНЕ
Гутенберг встретил Берека и Фейгеле как своих давнишних добрых друзей. Двухкомнатный номер, куда он их проводил, был лучшим в отеле. За время отсутствия Берека Гутенберг сильно осунулся, постарел. Голова стала совсем седой. Глубже стали поперечные морщины на лбу. Глаза впали, но отекшее лицо, как всегда, тщательно выбрито.
— Будете завтракать или хотите сперва отдохнуть с дороги? — справился Гутенберг.
— Нет, нет, — ответила Фейгеле, — мы не утомлены и не голодны. Разве только стакан чаю… Очень хочется пить.
— О, фрау Шлезингер, если только позволите, я сам обслужу вас.
Берек не дал ему договорить:
— Чай мы будем пить втроем. Не возражаете, герр Гутенберг?
— Мне, — говорит Фейгеле, — нужно только минут десять, чтобы привести себя в порядок.
— Уверяю вас, герр Гутенберг, что раньше чем через полчаса моя жена из своей комнаты не выйдет.