Он вынул, посопев, хорошо наточенный и смазанный от нечаянной ржи клинок прадедного древнего меча. Решил, ради такого похода, взять с собою семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет… Выдвинул тусклый металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что кроме чести и спеси могут быть и сеча, и раны, и кровь, и, не дай Бог того, в полон уведут! Глянул сумрачно на образа домовой божницы. В полон уведут, много станет окуп давать за его-то голову! Помыслив, погадал о племяннике: поможет ли с выкупом? Даве баяли, не сказал, не время и не место было о таковом, да и… Помогут! Родичу не помочь — поруха роду всему! Успокоил себя. О смерти не подумалось ни разу, ни тут, ни опосле. Как-то не влазила нечаянная смерть на бою в степенный и основательный обиход налаженного боярского хозяйства. Смерть мыслилась потом, после, как завершение — и достойное завершение — трудов земных. С попом, соборованием, исповедью, с пристойным голошением плачеи, не инако. А впрочем, о дне и часе своем невемы. Все в руце Его!
— Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте! — с суровой усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив, расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, грудастая, тяжелая. Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!
— Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!
— Эвон силы-то, что черна ворона! — возражает супруг, не обижаясь поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит: — На Воже выстояли, против Бегича самого. И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! — повторил в голос, как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил: — Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!
— Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд. Парчи привези. Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо! Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!
Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и наколотниками — никому не уступит!
И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.
Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. "Хватит Семена!" — не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды, гибели единого оставшего сына, той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
— Прости, мамо!
Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там, саблями? Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут! Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там, в позабытой дали времен, дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары городов: земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи орда, узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось, вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей на подвиг.
Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не сливаясь в реки, но уже и приметно густея с приближением к Москве.
И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание. Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем, маленькою семьею, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. В Иване чего-то недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда ежели… Господи, не попусти! Любава сидит, пригорбясь, уронив руки в колени тафтяного саяна своего.