20 янв. Выл у американцев. Обедал. Американцы как из романа: Brown из Бруклина, Renshaw — в черных очках и д-р Гэнтт, нескладный и милый. Мы сидели в parlour* и разговаривали о литературе. Браун дал мне дивный роман «Babbitt» by S. Lewis. Я сижу и упиваюсь. Ой, сколько навалили корректуры: Некрасов (от Гржебина), журнал «Совр. Запад» и проч.! Когда я с этим справлюсь? Вчера был в ложе у Конухесов на первом выступлении Н. Ф. Монахова в «Слуге двух господ» — первом после его выздоровления. Эту пьесу я уже видел — раз — сидел в той же самой ложе у Блока: тогда Блок привел нас и в тех местах, где ему казалось, что мы должны смеяться, оглядывался, смеемся ли мы, и очень радовался, если мы смеялись. <...> Вчера было крещение, мы во Всемирной условились, что будем слушать Замятина. Пришли Волынский, Ольденбург, Владимирцев, я. Ольденбург, слушая, спал и даже похрапывал. Владимирцев дергал головою, как будто его жмет воротник. Тихонов правил корректуры. Вол. старенький, сидел равнодушно (и было видно, каким он будет в гробу; я через очки впервые разглядел, что когда он молчит, у него лицо мертвеца). Ой, как скучно, и претенциозно, и ничтожно то, что читал Замятин. Ни одного живого места, даже нечаянно. Один и тот же прием: все герои говорят неоконченными фразами, неврастенически, он очень хочет быть нервным, а сам — бревно. И все старается сказать не по-людски, с наивным вывертом: «ее обклеили улыбкой». Ему кажется, что это очень утонченно. И все мелкие ужимки и прыжки. Старательно и непременно чтобы был анархизм, хвалит дикое состояние свободы, отрицает всякую ферулу, норму, всякий порядок — а сам с ног до головы мещанин. Ненавидит расписания (еще в «Островитянах» смеется над Дьюли, который даже жену целовал по расписанию), а сам только по этому расписанию и пишет. И как плохо пишет, мелконько. Дурного тона импрессионизм. Тире, тире, тире... И вся мозгология дурацкая: все хочет дышать ушами, а не ртом и не носом. Его называют мэтром, какой же это мэтр, это сантиметр. Слушали без аппетита. Волынский ушел с середины и сделал автору только одно замечание: нужно говорить не Егова, но Ягве. (Страшно характерно для Волынского: он слушал мрачно и мертво, но при слове Егова оживился; второй раз он оживился, когда Замятин упомянул метафизическую субстанцию.) Потом Волынский сказал мне, что роман гнусный, глупый и пр. Тихонов — как инженер — заметил Замятину, что нельзя говорить: он поднялся кругами; кругами подняться невозможно, можно подняться спиралью, и все заговорили о другом5. Ольденбург — о пушке. Оказывается, Пулковская обсерват. уже не дает сигнала в крепость, когда наступает 12 час. Сигнал дается только на почтамт, поэтому пушке доверять нельзя. И стал читать свою статью — о «Новом Востоке», которая после замятинских потуг показалась и свежей и милой. <...>

* Гостиная (англ.).

30 января. Вынырнул из некрасовской корректуры! Кончил Мюнхгаузена. Прибежала Мурка:

— Дай Моньдондынь! (Мойдодыр)

Третьего дня был у Розинера, встретился там с Сытиным. Бессмертный человек. Ласков до сладости. Смеется каждой моей шутке. «Обожаемый сотрудник наш»; и опять на лице выражение хищное. Опять он затеял какие-то дела. Это странно: служит он просвещению бескорыстно — а лицо у него хищное, и вся его шайка (или «плеяда») — все были хищные: Дорошевич, Руманов, Григорий Петров — все становились какими-то ястребами — и был им свойствен какой-то особенный сытинский хищный азарт! Размашисты были так, что страшно — в телеграммах, выпивках, автомобилях, женщинах. И теперь, когда я сидел у Розинера — рядом с этим великим издателем, который кланялся (как некогда Смирдин) и несколько раз говорил: «я что! я ничтожество!», я чувствовал, что его снова охватил великий ястребиный восторг.

И опять за ним ухаживают, пляшут вокруг него какие-то людишки, а он так вежлив, так вежлив, что кажется, вот-вот встанет и пошлет к ... матери.

Перейти на страницу:

Все книги серии К.И. Чуковский. Дневники

Похожие книги