Отныне я решил не писать о Некрасове, не копаться в литературных дрязгах, а смело приобщиться к мировой литературе. Писать для «Nation» мне легче, чем для «Летописи Дома Литераторов». Буду же писать для «Nation». Первое, что я напишу, будет «Честертон».
31 марта. Я вызвал духа, которого уже не могу вернуть в склянку. Я вдруг после огромного перерыва прочитал «Times» — и весь мир нахлынул на меня.
1 апреля. Мое
рождение. <...>
Я опять не спал:
Замятин сказал
мне, что в Союзе
Писателей
пронесся слух,
будто я
* «Вдали от
обезумевшей
толпы»
25 апреля. Сегодня
вечер Блока8.
Я в судороге.
3 ночи не спал.
Есть почти
нечего. Сегодня
на каждого
пришлось по
крошечному
кусочку хлеба.
Коля гудел
неодобрительно.—
Беда в том, что
я лекцией своей
совсем недоволен.
Я написал о
Блоке книгу
и вот теперь,
выбирая для
лекции из этой
книги отрывки,
замечаю, что
хорошее читать
нельзя в театре
(а мы сняли ТЕАТР,
Большой драматический,
бывш. Суворинский,
на Фонтанке),
нужно читать
общие места,
Его приговор
показался мне
столь же верным,
что я взмылил
себя кофеином
и переклеил
все заново. Но
настоящей
лекции опять
не получилось...
Уже половина
седьмого. Я
совершил туалет
осужденного
к казни: нагуталинил
ботинки, надел
_________
А вечером ужас — неуспех. Блок был ласков ко мне, как к больному. Актеры все окружили меня и стали говорить: «наша публика не понимает» и пр. Блок говорил: «Маме понравилось», но я знал, что я провалился. Блок настоял, чтобы мы снялись у Наппельбаума9, дал мне цветок из поднесенных ему, шел со мной домой — но я провалился. <...>
Пасхальная ночь. С 31 апреля по 1 мая. Зазвонили. Складываю чемодан. Завтра еду. <...> утром — я почти не ел ничего. Писал целую кучу бумаг для Горького — чтобы он подписал. Потом в Дом Искусств: продиктовал эти бумаги Коле, он писал их на машинке. По дороге вспоминал, как Пильняк ночью говорил мне:
— А Горький устарел. Хороший человек, но — как писатель устарел.