Наши в театре. Сижу дома, пишу дневник, скучно, жарко, ветрено передотъездно. Поехал к Чичериным на обед, был там Врасский. Софья Васильевна, занимая его, была забавна и блестяща, как она умеет быть, резка и метка, вроде тетушки Нарышкиной. Играли, приехали Звонаревы, plus bourgeois que jamais[256], пили чай, читал «Евдокию». Торопился к Остроумовой, думая о Наумове. Если бы он мне очень нравился и любил бы меня — какой это был бы пир. На Прачешном мосту шел какой-то офицер, я, проезжая, стал смотреть на него, и он долго остался стоять, тоже обернувшись. Хотя я торопился, но публика, желающая меня слышать, уже уехала. Был милый Сомов и князь{728}. Я читал «Евдокию», кажется, не очень произведшую впечатление. Сомов вчера обедал у Ивановых; домой шел пешком, ущербающая луна, ясная заря за крепостью, тепло, далекий — все настраивало романтично и любовно, несколько печально. Дома принесенные книги с запиской от Гофмана, был он с Наумовым, меня не было, какая жалость! Не видел его стоячих глаз, розовых щек, длинных ног!
Утром пришел Потемкин, при котором заходил Маслов. У Сомова Венгеровой не было: пишет, что пострадала от дождя (будто кукла). Болтали, немного пели, пили чай, я читал дневник. В типографии Сомов произвел полный погром. Заезжал за покупками. Ко мне приходил Андреев, потом Леман, гулять не пошли, явился Потемкин и, наконец, Штейнберг, plus bête que jamais[257]. На вопрос, почему я и Леман садимся на живот Потемкину, а он, Штейнберг, не может, мы сказали, что это тайное общество, и предложили его посвятить. Завязали ему глаза полотенцем, я надел маску, взяли восковые свечи, сняли с него пиджак и, говоря загробными голосами какой-то вздор, повели его по комнатам; потом, повертев у меня, ввели в ванну; он все время кричал, вопил и боялся. Мы хотели воду пролить ему на голову, но он не дался; наконец, выпихнули его полуодетого в столовую, куда вышла на его крики сестра. Но лучше всего, что он поверил и просил сейчас же повторить испытание или, по крайней мере, через три дня. Я бы никогда не подумал, что такие шутки из Шекспира удадутся теперь, — и это еще была импровизация. Леман ушел, пришел Сережа, продолжали издеваться над нашим Штейнбергом. Он не хотел уходить один и хотел идти с Потемкиным, но мы сказали, что П<етр> П<етрович> останется у меня ночевать, и я стал вынимать скатерти под видом простынь для гостя. Птенец ушел. Что он подумает, что расскажет Зинаиде, что она будет болтать — один восторг, только бы он не догадался, что его дурачили. Но я надеюсь на его феноменальную глупость — прямо махровый дурак{729}. Жаль, что не было Сомова и Нувеля. Да, часа в половину второго является Павлик, совершенно пьяный, без воротничка, неведомо зачем; я его спровадил, он ломится, еще раз выхожу на лестницу, даю ему рубль и завтра велю его не принимать. Когда уходили гости, я все боялся, не спит ли он где на лестнице, т. к. он был пьян до бесчувственности. Я думаю, это настоящий конец.
Проснувшись рано, долго не вставал; сидел дома; приказал не принимать Павлика, но, когда перед обедом он пришел, случайно вышедши, должен был его принять. Был сух и неприятен; тот страшно извинялся. Пришел Леман; я решил идти с ним. Купили желтых нарциссов, было приятно идти; Сережа имеет удивительно английский, революционно-романтический вид. Ехали на пароходе, потом по Васильевским тихим линиям шли, стуча палками. У Анненковой вид уже оставляемой на лето квартиры, нет занавесок, чехлы, холодно и пустовато, книги, цветы, свечи. Читали рассказы Сережи, болтали, пили чай. Назад ехать пароходом было восхитительно, и вообще подобие порта, большие суда, бочки на берегу, матросы, фонарики, деловой, морской и торговый вид пленяет — мне очень хочется выпить рому, сидеть с морскими офицерами долго, изредка переговариваясь или слушая хвастливые рассказы. Но мое желание не нашло ответа у моих молодых людей, и так мы дошли просто до дому. Сережа так устал и так хотел спать, что даже жаловался утром Варе, обижался на каждое мое или Лемана слово; иногда не знаешь, как вести себя с ним. Толковали, что он очень может веселиться и быть долго выносливым в другой обстановке и компании etc. Дома письмо; думал, не от Наумова ли, как вдруг вижу ненавистный герб — скачущего козла. Штейнберг очень обижен и спрашивает опять, мистификация это или нет и т. д.{730} Нужно будет разыграть до конца эту игру.