6 окт. Была Лидочка. Я показал ей куски статьи об Ахматовой. Получил от проф. Кэйдена приглашение написать предисловие об Ахматовой — к ее переводам. Был у меня Семен Липкин — очень умно говорил об Ахматовой. Как-то поздно вечером она позвала его к себе— «по очень важному делу»,— сказала в телефон. Он, встревоженный, поспешил приехать. «Вот» и она показала ему статью во фр. газете. Липкин читает: статья восторженная. Ахматова негодует: «Какая мерзость». Оказывается, в статье сказано, будто Гумилев разошелся с нею.— «Нет, это я кинула Гумилева. А в этой подлой статье...»
8 октября.
15, воскресенье. Октябрь. Таня о рукописи Мередита, над к-рой она
работает:
— Не мередите мои раны!
Таня — наиболее одухотворенная женщина из всех, с кем мне доводилось дружить. Свободная от всякой аффектации и фальши. Это видно из ее отношения к отцу, к-рого она любит нежно и — молчаливо. Никогда я не слышал от нее тех патетических слов, какие говорятся дочерьми и вдовами знаменитых покойников. Она любила отца не только сердцем, но и глубоким пониманием. Она живет у меня вот уже неделю, и это — самая ладная, самая светлая моя неделя за весь год. Больше всего на свете Таня любит свою мать и своих детей. Но и здесь опять-таки никакой аффектации. И умна — и необычайно чутка ко всякому лже-искусству. <...> Ее работа над Мередитом — колоссальная умственная работа. Теперь она правит рукопись своего перевода — и за весь день напряженного труда ей удается «сделать» 8—10 страниц.
Она много
и охотно рисует,
но всегда крокú,
всегда наброски,—
ее альбомы
полны зарисовками
разных людей
— в судах, в
кофейнях, в
вагонах железной
дороги — порою
в них пробивается
сильная талантливость,
а порою это
просто каракули.
Вообще ее отношение
к изо-искусству
хоть и понятно
мне — но не совпадает
с моим. Зато
литературные
оценки
Чего нет
у Тани и в помине
— важности. Она
демократична
и проста со
всеми — не из
принципа, а по
инстинкту. Не
могу представить
ее себе
16 понед. Был чудесный Митя. Рассказал об Олеше. Тот пьяный вышел в вестибюль «Астории» и говорит человеку с золотыми галунами:
— Швейцар! Позовите такси!
— Я не швейцар. Я адмирал!
— Ну так подайте катер. <...>
22 октября.
Митя держит
экзамены в
институт Режиссеров
Телевидения.
Им дали свободную
тему: «Лестница».
Марина пишет
заметку о Коле
— для «Молодой
Гвардии».—
Талантливо
и умно. Я послал
в Театр на Таганке
рецензию о
«Пугачеве»
Есенина-Эрдмана.
Приезжал ко
мне директор
театра Юрий
Петрович Любимов
— просить рецензию,
так как театр
подвергся
нападкам начальства,
вполне справедливо
усмотревшего
здесь пасквиль
на нынешнее
положение
вещей. Замучен
корректурами
пятого тома
своих сочинений
— где особенно
омерзительны
мне статьи о
Слепцове. Причем
я исхожу в этих
статьях из мне
опостылевшей
формулировки,
что революция
— это хорошо,
а мирный прогресс
— плохо. Теперь
последние сорок
лет окончательно
убедили меня,
что революционные
идеи — были
пагубны — и
привели [не
дописано.—
26 октября. Таня, прочтя мои старые дневники (1921—1924 гг.), сказала: «Боже мой, какой вы были несчастный человек. Очень жалко читать». А я и не знал, что я несчастный. Все время чувствую приливы счастья — безумные.
30 октября. <...> В Чоботовской школе новый учитель русского языка и словесности. Он внушал детям, что при самодержавии все поэты гибли на дуэли. Никто не умирал своей смертью.
Одна девочка невинно спросила:
— А в советское время почему застрелился Маяковский? И Есенин? Девочку объявили злодейкой, стали исключать ее из школы,— и она была счастлива, когда ей объявили строгий выговор и опозорили перед всем классом.
Был у меня вчера Рассадин. Впечатление симпатичное. Уговариваю его написать книгу «Булгарин». Он работает над книгой о «Баратынском» и для себя пишет об Осипе Мандельштаме.
Сегодня закончил 2-ую корректуру пятого тома. Ужасно угнетает меня включение туда статейки «Ленин и Некрасов». Все это мои старые мысли, с коими я сейчас не согласен. Нужно будет издать седьмой том дополнительный:
Жена поэта
Достоевский в Кругу «Современника».
Формалист о Некрасове
Все обзоры 1909—1917
Мы и они
Две души Горького и т. д.
Книга об Ал. Блоке. <...>
Я хорошо знаю, что эта моя осень — последняя. И не дико ли, что я думаю об этом без грусти! Между тем единственное, что прочно в моем организме — мои вставные зубы. Остальное ветошь и рухлядь. А зубы какие-то бессмертные. Я — приговоренный к смерти — не «смертный», но «смертник»— и знаю, что никто не заменит мне казни — пожизненной каторгой —
«Напрасно просить: погоди!»8
— и все же ликую и радуюсь. Неожиданное чувство.
Таня — вся в «Мередите». Завязла в переводе этого труднейшего сочинителя. Я очень сочувствую ей — и при этом знаю, что глаза мои уже не увидят этого перевода в печати9. Также не увидят они напечатанной «Чукоккалы». Не увидят статьи об Ахматовой — в Лениздате — и не увидят будущей весны. <...>