28/IX.
Третьего
дня в Аккапелле
мы, писатели,
чествовали
Горького. Зал
был набит битком.
За стол сели
какие-то мрачные
серые люди
казенного вида
— под председательством
Баузе, бывшего
редактора
«Красной Газеты».
Писатели, нас
было трое,— я,
Эйхенбаум и
Чапыгин, чувствовали
себя на этом
празднике
лишними. Выступил
какой-то жирный,
самоуверенный
агитаторского
стиля оратор
— и стал доказывать,
что Горький
всегда был
стопроцентным
большевиком,
что он всегда
ненавидел
мещанство,—
и страшно напористо,
в течение полутора
часов, нудно
бубнил на эту
безнадежную
и мало кому
интересную
тему. Я слушал
его с изумлением:
видно было, что
истина этого
человека не
интересовала
нисколько. Он
так и понимал
свою задачу:
подтасовать
факты так, чтобы
получилась
заказанная
ему по распоряжению
начальства
официозная
версия о юбиляре.
Ни одного живого
или сколько-нб.
человечного
слова: штампы
официозной
стилистики
из глубоко
провинциальной
казенной газеты.
Публика до
такой степени
обалдела от
этой казенщины,
что когда оратор
оговорился
и вместо «Горький»
сказал «Троцкий»
— никто даже
не поморщился.
Все равно! Потом
выступил Эйхенбаум.
Он вышел с бумажкой
— и очень волновался,
т. к. уже года
3 не выступал
ни перед какой
аудиторией.
Читал он мало
вразумительно
— сравнивал
судьбу Тургенева
и Толстого с
Горьковской
— резонерствовал
довольно вяло,
но вдруг раздался
шумный аплодисман,
т. к. это было
хоть и слабое,
но человечье
слово.— После
Эйх. выступил
Чапыгин. Он
«валял дурака»,
это его специальность:
что с меня возьмешь,
уж такой я —
дуралей уродился!
Такова его
манера. Он так
и начал: «Горький
хорошо меня
знает, как же!
И конечно, любит!»
<...> Все это «чествование»
взволновало
меня: с одной
стороны — с
государственной
— целые тонны
беспросветной
казенной тупости,
с другой стороны
— со стороны
литераторов
— со стороны
Всероссийского
Союза Писателей
— хилый туманный
профессор и
гороховый шут.
И мне захотелось
сообщить о
Горьком возможно
больше
29/IX. <...> Я сейчас делаю сразу двадцать литературных дел, и одно мешает другому. Нельзя одновременно: писать статьи в защиту сказки, и комментарии к рассказам Николая Успенского, и характеристику А. В. Дружинина, и стихи для маленьких детей, и фельетон о редактуре классиков. А я делаю всё вместе — и плохо, т. е. хуже, чем мог бы, если бы каждая тема была единственная. Сейчас, слышно, ОГИЗ хочет купить у меня народные песни и загадки. Нужно обработать и это.
11/Х. Видел Бор. Лавренева. Он говорит по поводу того, что Нижний переименовали в Горький. Беда с русскими писателями: одного зовут Мих. Голодный, другого Бедный, третьего Приблудный — вот и называй города.
Шкловский на днях приехал из Москвы. Позвонил от Эйхенбаума Тынянову: «Можно к тебе завтра придти?» — «Завтра?.. нет, я буду занят».— «Завтра я уезжаю на север».— «Ну так когда-нб. потом». (Рассказывал Эйхенб.)
Вчера была у нас Мария Николаевна Рейнеке. Мы говорили с нею об Ангерте и Раисе Григорьевне. И вдруг звонок: говорит воскресший из мертвых — Ангерт. Меня это так взволновало, что я разревелся и побежал к нему. Он — ничуть не изменился, даже помолодел. Из «заключенного», приговоренного на 10 лет, он стал в течение одного дня служащим ГПУ с жалованием в 400 р. Он своим пребыванием на Медвежьей Горе доволен — говорит, что режим превосходный, «да и дело страшно интересное» (строят там какой-то канал). <...>
14/Х. Пастерначий успех в Капелле. Сегодня Пастернак у Коли всю ночь от двенадцати до утра, но у Коли температура 39, он в полубреду, денег нет у него ни гроша, Марина беременна,— самое время для пьянки!