Хватит о боли. Поговорим о саморазрушении. Этот святой художник — бывают и такие — наверняка мог зачерпнуть из своих великолепных художественных достижений столько достоинства и гордости, столько духа, что биологическая хилость стала бы чем-то маловажным. Когда жизнь отталкивала его, он мог осуществиться на этом втором полюсе. Униженное да возвысится — он мог тогда взлететь. Но что поделаешь, если унижение и смирение ничего ему не стоили, не имели для него никакого морального значения; конечно, ему было приятно все, что его принижало, сбивало. К искусству он приближался как к озеру, чтобы утонуть в нем. Падая на колени перед Духом, он испытывал чувственное наслаждение. Он хотел быть всего лишь слугой, ничем более. Он жаждал небытия.

Таковы проблемы того, кому по нраву бич!

И если он называл искусство «предательством» или «уловкой», то в силу именно этой извращенности.

Понедельник

Вот с таким двуликим художником я подружился. Он сладострастно унижался и чувственно преклонял колени, и искусство хоть на мгновение могло стать инструментом его личности, чем-то таким, что он смог бы использовать в своих духовных или просто в личных целях. Гермес — говорил о нем Сандауэр. Нет, в моем понимании у него мало было общего с Гермесом, он вовсе не был хорошим посредником между духом и материей. Правда, его превратное отношение к бытию (хайдеггеровский вопрос: «почему существует Нечто, а не Ничто?» — мог бы стать девизом его произведения) вело в итоге к тому, что материя становилась у него просвеченной духом, а дух обретал плоть, но этот гермесовский процесс у Шульца приправлен жаждой «ослабления» бытия: у него материя разложившаяся, больная, коварно злая или мистифицирующая, а духовный мир превращается в абсолютно чувственную фантасмагорию блеска и цвета, его духовная истина подвержена разложению. Заменить существование полусуществованием или видимостью существования — таковы были сокровенные сны Бруно. Он хотел ослабить как материю, так и дух. Мне часто случалось обсуждать с ним разные моральные, социальные вопросы, но за всем тем, что он говорил, таилась пассивность человека потерянного. Как художник, он без остатка существовал в самой материи произведения, в его собственной игре и во внутренних комбинациях, когда он писал рассказ, не было для него закона иного, кроме имманентного закона развивающейся формы. Лжеаскет, чувственный святой, монах-сладострастник, реализатор-нигилист. Он знал об этом.

В то время как он подчинялся искусству, я хотел быть «над». Это — главное противоречие между нами.

Я был, напомню, благородного происхождения, из землевладельцев, а это почти такое же сильное отягощение и лишь немного менее трагичное, чем тысячелетнее еврейское изгнание. Первым произведением, написанным мною в возрасте восемнадцати лет, была история моей семьи, составленная на основе наших бумаг, которые охватывали последние четыреста лет нашей жизни на Жмуди. Землевладелец — безразлично, польский ли шляхтич или американский фермер — всегда будет с недоверием относиться к культуре, потому что его отдаление от больших поселений делает его неуязвимым перед межчеловеческими столкновениями и произведениями. Его натура — натура господина, хозяина. Он потребует, чтобы культура ему служила, а не он культуре; у него вызывает подозрение все, что является смиренным служением, преданностью, самоотвержением. Хоть кому-нибудь из польских панов, привозивших в свое время картины из Италии, приходило в голову преклонить колени перед шедевром, который он вешал на стене? Нет. К ним он относился по-господски, свысока — и к произведениям, и к их создателям.

Вот и я, хоть я и предал свой «круг» и высмеиваю его, я ведь был родом из него, и — кажется, я уже говорил — многие из моих корней следует искать в эпохе самой разухабистой шляхетской разнузданности, в восемнадцатом веке. Я чувствую свою принадлежность саксонской эпохе. В силу только одного этого обстоятельства преклоняющийся перед искусством Бруно был непереносим для меня. Но это еще не конец. Я, стоя одной ногой в благородном помещичье-шляхетском мире, второй — в интеллекте и авангардной литературе, находился между мирами. Но быть между — это тоже неплохое средство возвыситься, ибо, следуя принципу divide et impera[206], ты можешь сделать так, что оба мира начнут друг друга пожирать, ты же сможешь тогда ускользнуть от них и взлететь «над».

У меня был обычай со своими сельскими родственниками вести себя как художник (это чтобы их раззадорить), а с художниками я был (чтобы их взбесить) соответственно — сельским жителем.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги