цинизма и, так сказать, добросовестности, такое полное отсут
ствие нравственных устоев, что невозможно разобрать, где
правда и где ложь в его любви к этой дочери, в нежности, с
которой он как будто сейчас относится к своей жене. Невоз
можно определить, понимает ли он, какое проявил бесстыдство,
сделав из этого пьесу и пригласив себе в сотрудники того же,
кого он прочил в сотрудники своей жене. Темные, смешанные
и нездоровые чувства; они спутывают все естественные взгляды
на семью, на брак и на человеческое сердце. Этот Жирарден —
сфинкс среди рогоносцев.
Белогалстучный, беложилетный, огромный, счастливый, как
преуспевающий негр *, входит Дюма-отец. Он приехал из Авст
рии, был в Венгрии, в Богемии. Рассказывает о Пеште, где его
драмы играли на венгерском языке, о Вене, где император пре
доставил ему для лекции зал в своем дворце, говорит о своих
романах, о своей драматургии, о своих пьесах, которые не хотят
ставить во Французском театре, о запрещении его «Шевалье
де Мезон-Руж», и потом еще о «ресторации», которую хочет
открыть на Елисейских полях на время Выставки *, о том, что
никак не может добиться разрешения на открытие театра.
остроумием и забавно приправленное детским тщеславием.
«Чего же вы хотите, — говорит он, — если в театре теперь можно
сделать сбор только при помощи трико, которые лопаются по
швам... Да, на этом ведь разбогател Гоштейн: он посоветовал
своим танцовщицам надевать только такие трико, которые
ливы... Но кончилось тем, что явилась цензура, и торговцы би
ноклями впали в ничтожество... Феерия — это вот что: нужно,
чтобы буржуа, выходя из театра, говорили: «Прекрасные ко
стюмы! Прекрасные декорации! Но до чего же глупы авторы!»
Вот если слышишь такие суждения, значит, это успех!»
34 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
529
Все вокруг нас живут только настоящим. У нас же вся
жизнь — наши книги, наши коллекции, наши честолюбивые
мечты, — все обращено к будущему. <...>
Какая ирония! Умные, талантливые люди всю жизнь уби
вают себя для этой дурищи-публики, а между тем в глубине
души презирают в отдельности всех глупцов, из которых она
состоит!
Сегодня вечером одна молоденькая девушка говорила мне,
что начала писать дневник, но прекратила, побоявшись слиш
ком увлечься этой откровенной беседой с самой собою. Здесь
уже сказывается женская черта — боязнь заглянуть в глубину
своей души, познать себя до конца.
Как мало знают жизнь люди со страстным умом, с умом,
увлекающим других! Тэн, ложась в девять часов и вставая в
семь, работает до полудня, обедает рано, как провинциал, по
том делает визиты, ходит по библиотекам, а вечер после ужина
проводит со своей матерью и со своим роялем; Флобер рабо
тает как каторжник, прикованный в своем подземелье; мы
взаперти высиживаем свои произведения, не отрываясь, не от
влекаясь ни семьей, ни светскими знакомствами, — только раз
в две недели обедаем у принцессы да иногда, как сумасшедшие,
рыщем по наберея;ным в поисках редкостей — отдых маниаков,
обожающих книги и рисунки.
Как объединились все посредственности, все бездарности,
чтобы Понсара противопоставить Гюго, а Фландрена — Декану!
теля. <...>
< . . . > Что бы там ни говорили и ни писали, христианство —
это прогресс человеческой души. Оно возвысило ее над мате
риальностью прекрасного. <...>
В нашем доме живет один очень богатый банкир, который
по воскресеньям дает вечера, чтобы найти мужа для своей до
чери. В эти дни он кладет на лестницу ковер и берет у швей
цара цветы, которые тому оставила Делион, когда уезжала из
этого дома.
530
Нищета мысли в богатых домах иногда доходит до того, что
вызывает жалость.
Успех еще вовсе не доказывает превосходства над тем, кто
талантлив... < . . . >
Гаварни говорит нам: «Стихия Сю — это зло. Он восхитите
лен только тогда, когда изображает злобу, злых людей. Сю про
изводит на меня впечатление ребенка, выкалывающего глаза
воробушку».
Когда изучаешь по восковым моделям все увеличивающийся
человеческий зародыш и следишь за развитием живого суще
ства от эмбрионального пятна до ребенка, кажется, видишь пе
ред собою корень, зачаток двух искусств — искусства Японии
и искусства средних веков.
То, что появляется в жизнетворной жидкости, то есть заро
дыш, через несколько недель после зачатия, нечто вроде пи
явки, поднимающейся на своем изогнутом хвосте, — это насто
ящая химера, как будто вырезанная из нефрита, из розового
агальматолита. Есть какая-то причудливая фантастичность чу
довища в этой гротескной и страшной голове, форма которой
развивается из отверстия и опухоли, рот открыт среди пере
плетенных линий страшной маски, а крошечные глазки вы
ступают из висков, как две крошечные бусинки голубого
стекла.
Потом это становится чем-то вроде маленького крота, разду
того водянкой, с бугорками и шишечками на теле.
И наконец, в зародыше начинает вырисовываться зачатое
существо, оно появляется: голова уже не подавляет все осталь