это сочетается в кричащих контрастах и испещряет персо
нажей картины желто-зелеными пятнами, подчеркнутыми
мертвенным светом, всегда дисгармонирующим с тоном
одежды, — например, желтый отсвет на лиловом или белый на
зеленом.
Но оставим жалкого колориста и посмотрим на самый ше
девр, на так называемый sursum corda 1 христианства. Хри
стос — обыкновенный frater 2, сангвинический и розовый, на
писанный, как говорят, красками, гармонирующими с освеще
нием на том свете, — тяжело поднимается в небо; ноги у него
как у натурщика. Моисей и Илья возносятся вместе с ним, по
ложив руки на бедра, похожие на бедра танцовщиков. И нет ни
чего от лучистого света, от сияния, от того волшебства, которое
даже самые скромные художники пытаются внести в свое изо
бражение неба — обители праведников. Внизу — Фавор, круг
лый холм, похожий на верхушку пирога, на котором, сплюсну
тые, словно лишенные костей, стоят три апостола-марионетки,
настоящие карикатуры ослепленных людей; еще ниже — непо
нятная смесь академических фигур, «выразительные» головы,
словно модели для копирования на школьных уроках, воздетые,
как у актеров в трагедии, руки, глаза, как будто подправленные
учителем рисования.
И во всем этом никакого огонька, ни тени чувства, которое
1 Гор
2 Монах (
562
у посредственных примитивов, предшественников Рафаэля —
у Перуджино, у Пинтуриккио и у всех остальных придает по
добным сценам взволнованность сердечного сокрушения, то
святое наивное изумление при созерцании чуда, которое глазам
созерцающих придает нечто, можно сказать, ангельское.
У Рафаэля «Воскресение» носит чисто академический харак
тер; язычество сквозит у него во всем, бросается в глаза на пер
вом плане, в этой женщине, похожей на античную статую, скло
нившей колени, как язычница, сердце которой никогда не было
растрогано Евангелием. И это христианское произведение? Я не
знаю картины, более противоречащей католическому стилю и
более искажающей его изображением материального. И это во
площение сверхъестественного события, божественной легенды?
Я не знаю полотна, которое передавало бы их в более обыден
ном истолковании и в более вульгарной красоте. <...>
< . . . > В Ватикане.
«Торс» — единственное в мире произведение, которое мы
воспринимаем как полный и абсолютный шедевр. Для нас это
прекраснее всего, прекраснее Венеры Милосской, чего бы то ни
было. Он укрепляет нас в той мысли, у нас уже превратив
шейся в инстинкт, что высшая Красота — это точное, ничем не
искаженное изображение Природы, что Идеал, который стара
лись ввести в искусство второстепенные таланты, всегда ниже
красоты, заключенной в Правдивости. Да, вот божественная вы
сота искусства — этот восхитительно человеческий Торс, кра
сота которого проистекает из воспроизведения жизни; этот
кусок груди дышит, эти мускулы работают, внутренности тре
пещут в этом животе, который переваривает пищу. Потому что
его красота именно в том, что он ее переваривает, хотя Вин
кельман по-дурацки отрицает это, думая тем самым оказать
честь великому произведению.
После «Торса» разочаровываешься во всех великих произве
дениях и во всех мастерах. Это единственная вещь, вышедшая
из рук человека, совершенней которой ничего нельзя себе пред
ставить.
В Италии в конце концов начинаешь тосковать по серым
краскам. И если на обратном пути идет дождь, тебе кажется,
что ты уже на родине. Снова в Париже...
36*
563
< . . . > После того как повидаешь людей, поживешь на свете,
начинаешь колебаться, что предпочесть: радости несчастных
или радости счастливых; то есть думаешь, не лучше ли, в сущ
ности, скотское воскресное пьянство голодного бедняка, чем все
отравленные наслаждения какого-нибудь Ротшильда или
Морни?
Я выношу с Выставки такое впечатление, словно мое
неслось в будущее и смотрит на современный Париж как на ста
ринную редкость. От всех витрин, где в систематическом по
рядке выставлено настоящее, веет прошлым, смертью и исто
рией. Эпоха, в которую мы живем, как бы отодвигается назад и
становится
< . . . > По поводу «Дела Клемансо» *. Там есть такие фразы,
которых настоящий писатель никогда бы не написал, и доста
точно написать эти фразы, чтобы уже нельзя было считаться
писателем. Эту книгу, ее мысли, ее язык и ее автора я опреде
ляю такими словами:
Если бы государственные деятели совершали в семье или в
обществе такие же проступки, какие они совершают в политике,
их посадили бы в тюрьму.
Ох, чего только нет в Париже! Нам рассказывали, что одна
женщина зарабатывает по сто франков в день благодаря сво
ему непревзойденному таланту нанизывать жемчуг для оже
релья, — то есть располагать жемчужины в определенном по
рядке, чтобы они оттеняли одна другую, гармонически сочета
лись между собой, создавать как бы аккорды из жемчужин,
раскладывая их на своего рода органных регистрах из черного
дерева. За каждое ожерелье, над которым она работает иногда
целый день, ей платят от шестидесяти до восьмидесяти
франков.